Эрнест Геллнер \"Две попытки уйти от истории\"
Эрнест Геллнер. ДВЕ ПОПЫТКИ УЙТИ ОТ ИСТОРИИ
© Эрнест Геллнер, 1990
Эрнест Геллнер родился в 1925 г . в Париже. Выдающийся социолог, философ и историк, профессор социальной антропологии Кембриджского университета, член Британской академии, почетный член Американской академии наук и искусств, автор многих книг, в том числе «Слова и вещи. Критический анализ лингвистической философии и исследование идеологии» (« Words and Things », 1959, рус. пер. — 1962), «Мусульманское общество» (« Muslim Society », 1981), «Нации и национализм» (« Nations and Nationalism », 1983, переводится на •русский язык), «Государство и общество в советской мысли» (« State and society in Soviet Thought », 1988), «Плуг, меч и книга. Структура человеческой истории » («Plough, Sword and Book. The Structure of Human History», 1988).
Перед нами две резко контрастирующие модели мышления: атомистическая и органистическая. Первая модель формулируется у Декарта и английских эмпириков, вторая — у Бёрка, Гегеля, Гердера. . . АТОМИСТИЧЕСКИЕ ПРИНЦИПЫ ПОЗНАНИЯ
Каждый человек есть обособленный остров. Каждый человек создает свой собственный мир, как Робинзон Крузо создавал свое жилище на необитаемом острове. Общество есть добровольная и практически факультативная ассоциация свободных индивидуумов. Если и существуют обмен, продажа или наследование знаний, то они основываются на взаимной выгоде, а не на истинном слиянии индивидуумов в некий единый организм и, таким образом, никак не влияют на абсолютно индивидуалистический характер предприятия. Наследование вообще не вызывает морального одобрения, поскольку человек гордится тем, что он всего добивается собственными усилиями, и всякий уважающий себя индивидуум предпочитает использовать капитал, нажитый самостоятельно. Если же ему приходится использовать средства, накопленные другими, он предпочитает сначала подвергнуть их тщательной проверке.
В принципе все люди интеллектуально равны между собой. Несомненно, некоторые индивидуумы обладают большими способностями и могут более эффективно накапливать знания, чем другие. Но все и каждый
наделены способностью правильно воспринимать и оценивать предложенные им идеи, и никто не властен навязывать свои понятия другим. Общество представляет собой объединение ради всеобщего удобства, а не средство самореализации человека. В принципе всякий разум равен другому, во всяком случае, в обладании взаимно подобными логическими и эвристическими понятиями. Корни людских ошибок кроются в отличии одних людей от других и, возможно, более всего в отличиях культурных. Величие человека — во взаимно подобном, универсальном, общечеловеческом; слабость его — в его культурной особности.
Атомизм находит свое выражение не только в утверждении индивидуализма и универсализма. Он также неколебимо привержен разделению труда, принципу «каждое дело — в свой черед», суждению о любом предмете согласно четко обусловленным критериям. Он отдает предпочтение логически четкому разделению обсуждаемых проблем и стремится избегать неясностей или совмещения разных вопросов. Каждая из разрешимых задач должна решаться путем применения специально выработанного для этой цели метода, соответственно специальным критериям. Неразрешимые же проблемы не должны смущать людей, мучить их, не давать им покоя и сбивать их с толку. Неразрешимые проблемы исключаются из концептуально здорового существования человечества. ОРГАНИСТИЧЕСКИЙ СПОСОБ ПОЗНАНИЯ
Проживая свою жизнь, человек интерпретирует свой опыт в терминах и понятиях, которые он не смог бы сформулировать, живи он в полной изоляции, опираясь в своих размышлениях лишь на собственный индивидуальный поток сознания. (Такова, попросту говоря, суть теории английских эмпириков об умственной жизни человека.) Наоборот, эти понятия вынашиваются и поддерживаются не отдельными людьми, но развивающимися языковыми и культурными коллективами. Однако каждый человек, проживая свою жизнь, способствует увековечению традиции, превосходящей его самого и не умещающейся полностью в его сознании; тем не менее именно эта традиция и есть источник индивидуальности и жизнеспособности данного человека. Культура располагает собственными резонами, неподвластными человеческому разуму.
Исследование природы с познавательными целями неотделимо от человеческой деятельности иного рода. Любознательность не есть порок, которому предаются в одиночестве. Человек — исследователь природы неотделим от человека-любовника, семьянина, гражданина, создателя материальных благ. Разнообразные виды человеческой деятельности и критерии, эту деятельность направляющие, не изолированы друг от друга, но составляют часть неразрывного целого. Именно это сложное, неразрывное переплетение всего и вся и придает смысл человеческой жизни. Время столь же непрерывно: по словам Эдмунда Бёрка, общество представляет собой сотоварищество прошлого и настоящего. Или, как утверждает наш современник, консервативный романтик Майкл Оукшотт, человеческое со-
общество не есть предприятие, но ассоциация. Оно не имеет определенной конечной цели, и деятельность его не поддается сколько-нибудь точному или даже просто имеющему смысл анализу с точки зрения затрат и прибылей.
В тесном переплетении разнообразных видов человеческой деятельности деятельность познавательная не доминирует и не есть нечто изолированное. Понятия, которыми руководствуется человек, интерпретируя природные явления, и понятия, связанные с моральным и эстетическим восприятием человека, не являются составными различных систем, взаимно непостижимых, обреченных на раздельное существование и, как позднее станут утверждать позитивисты, ни в коей мере не влияющих друг на друга. Наоборот, эти понятия образуют единый целостный способ мышления и чувствования.
Исторические корни возникновения атомистической модели мира просматриваются в научной революции XVII столетия, в философских творениях ее вдохновителей и толкователей. Свое классическое выражение атомизм находит у просветителей XVIII в. Романтическая, или органистическая, модель была выработана сознательно как реакция на Просвещение, хотя мыслители, предложившие эту модель, разумеется, утверждали, что она существовала и действовала всегда: человеческие сообщества всегда жили в соответствии с этой моделью, точно так же, как месье Журден всю жизнь говорил прозой, не подозревая об этом. Необходимо было лишь официальное подтверждение уже существующего в защиту от посягательств неких новых веяний, несущих с собою новый взгляд на мир. Было бы нелепо предлагать в рамках короткой статьи целостную историю или исчерпывающий анализ великого противоборства двух моделей мира. Однако вполне уместно изложить вкратце любопытный эпизод, связанный с тем, как два крупных мыслителя перенесли этот конфликт с совершенно определенной культурно-политической почвы, а именно из империи Габсбургов, в совершенно иной — англоязычный — мир. СИТУАЦИЯ В ИМПЕРИИ ГАБСБУРГОВ
В последний период владычества перед Габсбургами встала проблема сосуществования в пределах империи разных народов, проблема, которая в конечном счете и определила судьбу государства. Прежние социальные узы, крепившие империю во времена противостояния католицизма Реформации или в период защиты Восточной Европы от турок, утратили былую силу. В то же время империя Габсбургов, как и другие государства Европы, оказалась достаточно восприимчива к новым веяниям — националистическим, социалистическим, либеральным, популистским . В этой ситуации в империи возникает совершенно определенная расстановка интеллектуально-политических сил, которая со временем приобретает все более четкие очертания.
Индивидуалистическое, или атомистическое, видение мира распространяется в высших кругах буржуазии, в самом центре общества. Атомисты стремятся и сохранить империю как единое целое, и ослабить внутригосударственные барьеры. Они выступают в защиту свободной торговли не только товарами, но и идеями. Не случайно именно в Вене, в трудах таких ученых, как Л. фон Мизес, Фридрих фон Хайек, Эрнст Мах, Карл Поппер и члены блестящего Венского кружка, формулируются несколько самых известных принципов экономического либерализма и теории познания эмпириков. Те, кто смотрел на общество как на рынок, как на некую совокупность индивидуумов, каждый из которых преследует свою особую цель, избирает свои средства для достижения этой цели и вступает в торговые отношения с другими индивидуумами, не могли относиться к познанию иначе, как к выработке каждым индивидуальным разумом теорий, имеющих целью возможно более широкий охват отдельно взятых фактов. Капиталистическая стандартизация производства имеет некое избирательное родство с предложенной эмпириками стандартизацией процессов познания: как и на рынке, в науке должна была иметь хождение единая валюта. Некоторые работы этих мыслителей были завершены и опубликованы уже после заката империи, но их корни следует искать в трудностях и проблемах более отдаленных времен.
Однако индивидуалистический универсализм Венского центра не владел безраздельно умами интеллектуалов того времени. Представители различных этнических групп, включая и тех, для кого немецкий был родным языком, часто предпочитали более привлекательный романтический и популистский культ деревенской зеленой лужайки и народного танца. Возрождение интереса к этническому началу нашло свое отражение прежде всего в акцентировании культурных различий. «Славянские танцы» Дворжака, например, были созданы и исполнены фактически в ответ на «Венгерские танцы» Брамса. Возрождение этнической культуры и этнического самосознания и составляло эксплицитно не выраженную подоснову органистической теории общества и познания, отвергающей слепую ко всякой культуре стандартизацию концептуальных валют. В соответствии с этим принципом познание, отношение разума к природе трактовалось как принадлежность культурно особной и этнически строго определенной души, а не как работа культурно неопределенной, универсальной и индивидуалистической мысли. АНГЛИЙСКИЙ ПЕЙЗАЖ
Будущий историк, взявшийся описывать интеллектуальную жизнь Великобритании, не преминет отметить и прокомментировать интересный факт: в течение весьма длительного времени главенствующую роль в двух важнейших отраслях науки играли — каждый в своей области — два бывших подданных почившего императора Франца Иосифа. И в каждой из этих двух областей результатом было превращение того, что изначально считалось предметом исторической науки, в сюжет неисторический, или,
точнее, антиисторический. Совпадение? Эти два эпизода, разумеется, прямо не связаны между собой. Но у них, несомненно, общие корни.
В течение двух десятилетий между двумя мировыми войнами социальная антропология (или, как ее называют в Советском Союзе, этнография) развивалась в Англии под непререкаемым влиянием Бронислава Малиновского (1884—1942). Его семинар в Лондонской школе экономики стал центром социальной антропологии, столицей интеллектуальной стерлинговой зоны. Со временем все кафедры социальной антропологии в Великобритании были заполнены его учениками и последователями, а развитие науки и область ее применения определялись направлением, заданным Малиновским. В общих чертах социальная антропология в Англии и до сего дня сохраняет облик, приданный ей Малиновским, несмотря на некоторые изменения и новые веяния, возникшие и давшие себя почувствовать в последнее время 2 .
После второй мировой войны в английской философии — подобно тому как это происходило в социальной антропологии с идеями Малиновского — воцарились идеи и стиль мышления Людвига Витгенштейна (1889 — 1952). Идеи, получившие столь широкое распространение, поначалу, до войны, были исключительным достоянием узкого кружка посвященных, группировавшихся вокруг Витгенштейна в Кембридже. После войны эти идеи распространялись его последователями уже главным образом из Оксфорда, хотя официальная публикация трудов Витгенштейна, излагающих эти идеи, началась лишь после его смерти. Последователи полагали, что его взгляды и методы представляют собой достижения конечной степени философского самосознания; с их точки зрения, ни один философ до Витгенштейна никогда не возвысился до понимания истинной природы изучаемого предмета. Открытие Витгенштейна, с их точки зрения, возвещало окончательное увядание философии или в лучшем случае ее трансформацию в нечто, коренным образом отличающееся от философии в ее прежнем обличье. Дух времени был четко выражен в заглавии опубликованного тогда тома радиобесед с ведущими философами — он назывался «Революция в философии» .
Проблема иностранного, по преимуществу габсбургского, влияния на интеллектуальную жизнь Англии была уже рассмотрена в интересной статье известного английского историка-марксиста Перри Андерсона, опубликованной в 1960-х годах в журнале «Нью лефт ревью». Андерсон называет и многие другие имена: Сраффа, Калецки, Кальдор, Балох, кейнсианцы в экономике, Фрейд и Мелани Клейн в психологии, Нэмир в истории, Эрнст Гомбрих в истории искусств, Поппер и Хайек в философии и теории общественной жизни, Исаак Дойчер в марксистской теории и т. д. Остроумное и глубокое эссе Андерсона, однако, не предлагает убедительного объяснения данному феномену. Автор удовлетворяется предположением — без объяснения причин — об утрате творческих потенций английской культурой и заполнении возникшей таинственным образом бреши иммигрантами и беженцами. Тем не менее Андерсон пытается объяснить, почему влияние иностранцев на английскую культуру придало
этой последней консервативный оттенок, кстати, именно это и вызывает неудовольствие автора.
В качестве объяснения он предлагает, во-первых, предполагаемое совпадение биографий этих мыслителей, определявшееся, с его точки зрения, сходным событийным фоном, а во-вторых, сам механизм отбора. Аргумент биографический, к которому прибегает Андерсон, таков: все эти люди утратили свои имения, или по меньшей мере достаточно обеспеченное положение у себя на родине, в странах Центральной или Восточной Европы, в результате политических потрясений первой половины XX в. Поэтому естественно, что они стремились уберечь Англию от подобных катаклизмов. Это утверждение, как представляется, наиболее обоснованно в отношении сэра Льюиса Нэмира (настоящая его фамилия — Намиеровский), который действительно владел землями в Галиции. В других случаях этот аргумент «работает» не столь удачно. Так, например, Андерсон делает мне честь, включив в этот список и мое имя. Но мое прошлое в Центральной Европе связано с типично мелкобуржуазной средой, и семья моя не владела ни землями, ни состоянием, не говоря уже об имениях, которые мы могли бы потерять. Если в моих рассуждениях и можно отыскать реакционные тенденции, то их никак нельзя объяснить тоской по утраченным богатствам.
Интересен и предлагаемый Андерсоном взгляд на механизм отбора. Мыслителей, для интеллекта которых характерны такие черты, как открытость, авантюризм, склонность к социальному новаторству, влекла Америка, и поэтому они ехали дальше на Запад (правда, эта трактовка не соответствует биографиям представителей Франкфуртской школы). Мыслители же, оставшиеся в Англии — это те, кого больше привлекали иерархические и ритуалистические стороны английской жизни, клубы Уэст-Энда и величественная официальность профессорских обедов за «высоким столом» в Оксфорде и Кембридже. Америка и Англия получили тех мыслителей, которых они вполне заслуживали.
Я готов согласиться с постановкой проблемы, но не могу принять выводов Андерсона. К сожалению, альтернативного ответа на поставленный вопрос в целом я предложить не могу. Однако, если говорить о конкретном случае, я готов попытаться дать объяснение причин, приведших к драматическому воцарению в двух отраслях науки бывших подданных империи Габсбургов: Малиновского в социальной антропологии и Витгенштейна в философии.
Ни один из этих двух мыслителей не оставил подробного описания своей жизни или анализа своей роли в науке. Думается, что Малиновский вполне осознавал, каковы исторические корни его идей, но предпочитал оставаться загадкой в глазах своих английских почитателей, которые не только ничего об этом не знали, но и не проявляли особого любопытства. Для некоторых из них были характерны вопиющие заблуждения: так, например, профессор Люси Майр (столь высоко ценившая Малиновского, что позволяла себе недопустимо резкий тон со студентами, высказывавшими сомнения в правильности его идей) утверждала в печати, будто ее кумир пострадал от репрессий в отношении представителей польской
культуры. Сам же Малиновский в противоположность этому давал ясно понять, что ничего подобного в Галиции и в самом Кракове не происходило. Единственное, что он в свое время предложил в качестве объяснения своего пути в науке, было сентиментальное воспоминание о том, как чтение работ Джеймса Фрэзера и увлечение социальной антропологией спасли его от глубокой депрессии, которую ощущал он в славянском университетском городе. Ему явно нравилось подчеркивать, что корнями своими он связан с польской шляхтой как со стороны отца, так и со стороны матери. Отца он потерял очень рано (тот был профессором Ягеллонского университета) и получил — при некоторой материальной поддержке этого университета — сомнительно-аристократическое воспитание под присмотром любящей матушки.
В отличие от Малиновского Витгенштейн вовсе не задумывался об исторических корнях своих идей, и само предположение о возможном существовании таких корней вызвало бы у него крайнее возмущение. Ему скорее свойственно было полагать, что его идеи не могли быть ни подвергнуты сомнению, ни объяснены тривиальным земным разумом. В последнее время стали модными поиски этих корней — остаточные явления недавней моды на ностальгию по габсбургским временам. У меня, однако, сложилось впечатление, что исследователям не удалось должным образом оценить принципиальную связь между ситуацией в империи Габсбургов и развитием взглядов Витгенштейна. БРОНИСЛАВ МАЛИНОВСКИЙ
Юность Малиновского прошла в интеллектуальной теплице Кракова и в Закопане 4 , любимом горном курорте польской интеллигенции. И хотя романтические связи с женщинами занимали значительное место в жизни Бронислава, огромное, по существу формирующее личность, влияние оказала на Малиновского дружба со сверстником — С. И. Виткевичем, выдающимся писателем, мыслителем и художником (в одном из своих романов Виткевич изобразил Малиновского под видом англичанина лорда Невермора). Впоследствии друзья рассорились, как оказалось, навсегда. Причины ссоры остались неизвестны. Когда разразилась первая мировая война, оба были в Австралии. Виткевич вернулся в Европу, а Малиновский остался и продолжал экспедиционно-полевые работы, которые впоследствии не только принесли ему всемирную известность, но и сделали его «антропологом № 1». Есть основания предполагать, что ссора друзей была связана с их отношением к войне, но предположение это документально никак не подтверждается.
Интеллектуальная среда, окружавшая молодого Малиновского, была насыщена как гегельянско-органистическими, так и эмпирико-позитивистскими тенденциями 4 . Из двух упомянутых течений в Польше, пожалуй, гегельянство нашло более широкое распространение и существенно повлияло на формирование и специфического польского национализма, и ярко выраженного модернистского движения в литературе и искусстве. Что же касается позитивизма, то именно распространение позитивистских
теорий сказалось в том, что вклад польских ученых в мировую науку в области математической логики оказался весьма значительным.
Как говорил сам Малиновский, от депрессии его спас интерес к социальной антропологии. Естественные науки были для него недоступны из-за, опять-таки по его словам, слабого здоровья. Петер Скальник, много занимавшийся историей отношений Малиновского и Виткевича, предполагает, что Бронислав бросил занятия литературой, так как понял, что не может здесь соперничать с другом. Каковы бы ни были его побуждения, антропология оказалась для Малиновского не просто спасением: со временем именно он создал парадигму современной антропологии, именно он ввел в непреложный обиход интенсивную и длительную, требующую личного участия экспедиционно-полевую работу, выполняемую в присущей данному исследователю манере и в присущих исследуемому предмету условиях, без посредников. Кроме того, в основу таких исследований была положена функционалистская теория, утверждавшая, что культура есть целостность взаимозависимых элементов, внутри которой различные элементы могут быть объяснены лишь той пользой, которую они приносят друг другу и человеку, а вовсе не как нечто, пришедшее из прошлого.
Чтобы правильно оценить значение этой позиции, следует сравнить ее с господствовавшими до того взглядами Фрэзера и его последователей. С точки зрения Джеймса Фрэзера и столь ярко воплощавшейся им антропологии, культура есть совокупность отдельных элементов, которые могут и должны быть объяснены исторически как пережитки прошлого, как феномены ментальности, характерной для того общества, которое в данном случае исследуется. Стадии развития суть ступени на лестнице эволюции, объемлющей всю человеческую мысль в целом. Поэтому объяснение отдельных элементов культуры осуществлялось по отдельности, вне контекста, по их расположению в сводном плане, относящемся ко всему человечеству, а не к некоей отдельной общности.
Малиновский отверг такие принципы методологии Фрэзера, как изолированность индивидуальных черт (верований, ритуалов, институтов) и использование сводного эволюционного плана для объяснения феноменов культуры. Он отказывается вырывать элементы культуры из их контекста, настаивая на целостности культуры и взаимозависимости элементов внутри нее, а спекулятивно-исторические интерпретации заменяет объяснениями, основанными на синхронно согласующихся и поддающихся наблюдению факторах. Таким образом, его синхронный функционализм опирался как на теорию эмпириков, так и на органистическую систему взглядов. Использовав принципы обеих этих теорий, Малиновский создал нечто совершенно новое, идеально воплотившее в себе и новую методику, и новую методологию социальной антропологии, и торжество этого нового над старым.
У романтической традиции он перенял тот дух, то настроение, с которым проводились экспедиционно-полевые работы, или, точнее, с которым представители этой традиции «шли в народ». Антропологи «домалиновского» периода, как они сами заявляли, отправлялись в поле с целью проверить свои теории, если они вообще туда отправлялись. Сам Фрэзер не
БРОНИСЛАВ МАЛИНОВСКИЙ
1942 г .
занимался экспедиционно-полевыми работами и говорил, что его пугает самая мысль об этом. Эти антропологи не испытывали особой любви к первобытному человеку и не особо заботились о сохранении его культуры. Их целью было развитие науки, а не сохранность этнических традиций. Революция, совершенная Малиновским в антропологии, несколько напоминает переворот в альпинизме, совершенный исследователем общественной мысли историком Лесли Стивеном несколькими десятилетиями ранее. До того
как Стивен поднялся на Циналь-Ротхорн в Альпах в 60-х годах XIX в., английские интеллектуалы покоряли альпийские вершины во имя науки. Рекорд Стивена, поднявшегося на знаменитый Северный хребет, выставил на посмешище псевдонаучные претензии, и стало модным (более того, почти обязательным) заниматься альпинизмом ради спортивного интереса. Точно так же эмоциональная ангажированность, интерес к изучаемой культуре стали — с легкой руки Малиновского — обязательными в социальной антропологии, хотя, естественно, антропологи не отказывались от научных целей.
Романтики и «народники» в странах Центральной и Восточной Европы шли в народ не ради научных целей, а из любви к народу и культуре, которую они стремились сохранить как живую целостность, но не как перечень отдельных элементов и черт — феноменов развития человеческого разума вообще. Среди тех, кто окружал Малиновского, двое молодых ученых, чтобы глубже изучить народную культуру и быть более тесно с нею связанными, и в самом деле «ушли в народ», женившись на сельских девушках. Метод прямого участия в наблюдении и исследовании изучаемого объекта, метод, еще не получивший названия, вряд ли мог найти более буквальное применение. Один польский писатель даже использовал этот эпизод в одном из своих произведений. Более поздние последователи Малиновского также не преминули воспользоваться этим опытом и довести его — с благословения закона или без оного — до логического конца. Этот дух, это настроение были вывезены Малиновским из Восточной Европы, снабжены теоретическим обоснованием и переосмыслены как профессиональный долг.
Таким образом, Малиновский подводил своих учеников к тому, что можно назвать методом глубокого погружения. Вторжения извне в изучаемую культуру, как позднее он сам признавался, сознательно оставлялись без внимания. Некоторые из его последователей были повинны в этом романтически-пуританском цензурировании в весьма значительных масштабах. Но тогда как восточноевропейские популисты-народники обходились без теоретических оправданий своей практической деятельности, западным антропологам такая теория была необходима. Результатом и было воссоздание функционализма в его новой, антиисторической «малиновскианской» форме. В иных формулировках функционализм существовал и ранее, например, в виде гегелевской «хитрости разума» или смитовской «невидимой руки». Поначалу Малиновский упоминал о функционализме лишь вскользь и походя. Но теория эта была принята целиком и всерьез, когда свершаемая Малиновским в антропологии революция возымела поразительный успех и получила широкое признание.
В последние десятилетия колониального господства функционализм стал кодексом антропологов, утверждавшим необходимость длительной, интенсивной, требующей личного участия экспедиционно-полевой работы и по-настоящему эффективного использования замечательного запасника хорошо сохранившихся и легко доступных исследователю инонациональных культур. Широко принятая практика «непрямого правления» со-
храняла архаические институты, часто даже упрочивая и укрепляя их, а эффективность Pax Britannica обеспечивала возможность исследований и доступность интересующих антропологов территорий. Марксисты часто называли функционализм Малиновского «слугой империализма». Я не думаю, что колониальная империя просуществовала хотя бы на день дольше благодаря революционизированной Малиновским антропологии, но антропологов действительно приглашали для консультаций при подготовке колониальных администраторов. И все же роль функционализма Малиновского весьма значительна также и потому, что благодаря ему антропологи могли наилучшим образом использовать существующую политическую обстановку. Как русской этнографии оказалась на пользу практика высылки неугодных в Сибирь, так и английская антропология много выиграла от использования романтических устремлений молодых ученых, предоставляя им возможность (и субсидии) натурализоваться в инонациональной культуре во имя науки.
Однако не все составные созданного Малиновским «коктейля» относятся к популистской или органистической теориям. Некоторые их элементы он категорически не желает принимать, и это неприятие оказывается весьма существенным в его позиции. Гегельянцы и восточноевропейские романтики глубоко впитали понятие, которое Эдмунд Бёрк формулировал как сотоварищество прошлого и настоящего. Они почитали прошлое и манипулировали им в сиюминутных целях. Малиновскому это было знакомо до мельчайших деталей: в Кракове каждый раз точно в назначенный час с башни главного собора слышится звук трубы, неожиданно прерывающийся, — память о том, как в XIII в. трубач тревожным сигналом предупредил горожан о надвигающихся с востока вражеских полчищах и погиб, пронзенный татарской стрелой. Краковянин Малиновский перестал водить компанию с романтиками, когда по достоинству оценил такую трактовку истории.
В этом пункте он расходится со сторонниками органистической теории и присоединяется к позитивистам. Он относится к прошлому первобытных обществ, поскольку это прошлое не поддается надежной проверке, как эмпирики обычно относятся к трансцендентному. В дописьменных обществах прошлое фактически недоступно исследованию. То, что оказывается доступным, есть использование прошлого — мифов, легенд, генеалогий, ритуальных актов — в настоящем. Таков и был рецепт, предложенный Малиновским: использовать «вспоминаемое» (а может быть, и придуманное) прошлое, чтобы объяснить настоящее, но всячески избегать исторических спекуляций. Вспоминаемое прошлое есть отражение законов настоящего и должно интерпретироваться только так и не иначе.
Но довольно академических рассуждений. Характерное для Малиновского сочетание органистических и позитивистских элементов позволило ему не один раз, но дважды повергнуть в прах фрэзерианскую антропологию, объявить вне закона свойственную ей практику изолирования личных верований и убеждений, рассмотрения их вне общего культурного контекста, практику домысливания — а фактически измысливания — про-
шлого. Созданная Малиновским теория романтического позитивизма, или синхронного органицизма, явилась чем-то совершенно новым.
Однако трудно удержаться от размышлений по поводу того, не было ли это слияние различных элементов в единое и новое целое некоей уступкой политическим склонностям автора. Малиновский был националистом в культуре и интернационалистом в политике. То, что он писал в конце жизни в книге, опубликованной уже после его смерти, доказывает, что он мечтал о таком интернациональном устройстве, которое сочетало бы в себе лучшие черты империи Габсбургов, с одной стороны, непрямого правления, практикуемого в колониях правительством Великобритании, — с другой, и принципов Лиги Наций — с третьей. Культурная независимость должна была вплавиться в централизованное политическое устройство. Он совершенно четко видел, каким образом политический национализм манипулирует прошлым. Созданный же им вид функционализма автоматически освобождал Малиновского от любых императивов, навязываемых Историей, но в то же время позволял дать волю собственному (и не только собственному) национализму культурному.
Таковы корни а-историзма, доминировавшего в английской социальной антропологии в течение многих десятилетий, а в некоторой степени сохранившегося и до сего дня. ЛЮДВИГ ВИТГЕНШТЕЙН
Как и Малиновский, Витгенштейн приехал в Англию до первой мировой войны. Родом он был из Вены, из очень богатой семьи. Витгенштейн приехал изучать инженерное дело в Манчестере, но заинтересовался проблемами оснований математики. Выяснив, где можно заняться изучением этих проблем, он отправился в Кембридж, к Бертрану Расселу. Там он впитал относящиеся к данному предмету идеи Рассела, Уайтхеда, Пеано и Фреге.
Во время первой мировой войны Витгенштейн воевал в Италии; его соотечественник и родич Фридрих фон Хайек вспоминает, как встретил Витгенштейна на вокзале в Инсбруке, в то время весьма важном перевалочном пункте, когда тот направлялся на Северо-Итальянский фронт, на передовую. В конце войны он был взят итальянцами в плен. Среди вещей, которые были при нем, находилась рукопись «Логико-философского трактата», которому суждено было со временем принести автору не только славу, но и степень доктора философии Кембриджского университета. Один из экзаменаторов («оппонентов», как принято говорить в Советском Союзе) Витгенштейна, комментируя диссертацию, заметил, что, с его точки зрения, это гениальная работа, и что даже если он и ошибается, оценив ее столь высоко, то она во всяком случае вполне соответствует уровню требований, предъявляемых в Кембридже к диссертациям на соискание звания доктора наук. Заметим, кстати, что докторская диссертация Малиновского, представленная полутора десятками лет ранее, также получила весьма высокую оценку, будучи принята sub auspiciis Imperato -
ris *. В начале века и Австрия, и Великобритания были монархиями, каждая имела своего государя; однако в Кембридже не существовало традиции обращаться к авторитету монарха, чтобы дать высокую оценку научной работе.
Имя и авторитет Бертрана Рассела помогли Витгенштейну сохранить в плену не только жизнь, но и рукопись. Диссертация была опубликована отдельной книгой, включавшей как немецкий оригинальный текст, так и его перевод на английский. ЛЮДВИГ ВИТГЕНШТЕЙН
1930-е годы
Интересно, что и здесь просматривается некая связь между двумя мыслителями: один из переводчиков трактата Витгенштейна на английский язык был и издателем книги, содержавшей весьма важное эссе Малиновского о проблемах языка и смысла, где его взгляды резко отличаются от тех, которые позже высказывает и популяризирует Витгенштейн. Однако пути их никогда прямо не пересекаются.
«Трактат» Витгенштейна остался единственной книгой, опубликованной автором при жизни, хотя посмертно было издано множество его работ. «Трактат» излагает теорию о языке и мире, о том, каким образом язык и мир отражают друг друга. Здесь не место задерживаться на деталях. Нам важны определенные общие положения, которые на этой стадии работы Витгенштейн трактует как нечто само собой разумеющееся. Позиция автора являла собой в чистом виде крайний вариант атомистической и универсалистской модели познания. Витгенштейн считает самоочевидным, что познание имеет ту форму, которой с самого начала наделяет его атомистическая теория. Знания, или система смыслов, по сути у всех людей одинаковы.
Если и существуют культурные различия, они суть лишь некие несообразности, помехи, которые на самом деле не следует учитывать при серьезном рассмотрении фактов или создании обобщающей эти факты теории.
И язык и мир состоят из гомогенных элементов, что и позволяет и тому и другому отражать друг друга; когда эти элементы составляются
* По благожелательной рекомендации государя (лат.)
в более крупные совокупности — совокупности смыслов или совокупности реальностей, то эти совокупности суть лишь собрания отдельно взятых и лишь внешне связанных структурных кирпичиков.
Такова была картина мира, представленная юным Витгенштейном, и автор утверждал, что истинность этой картины вряд ли может быть подвергнута сколько-нибудь серьезному сомнению. (Хотя впоследствии Витгенштейн изменяет свою точку зрения, присущий ему догматизм не покидает его до конца жизни.) Предложенная в трактате картина мало чем отличается от классической, сформулированной эмпириками теории, нашедшей в XVIII в. наиболее яркое выражение в работах Давида Юма. Отличало предложенный Витгенштейном вариант то, что его работа изобиловала понятиями, терминами и обозначениями, пришедшими из новой области математической логики, в которую в книге этой автором был сделан весьма значительный вклад. Природа как семантических, так и онтологических кирпичиков нашего мира моделировалась согласно новой системе исчислений формальной логики и теории множеств. Есть значительное сходство между позициями молодого Витгенштейна и Бертрана Рассела в его молодые годы. Интересно, что именно Рассел назвал свою тогдашнюю позицию «логическим атомизмом». Разница между двумя юными мыслителями заключается в том, что Витгенштейн гораздо более бескомпромиссен и максималистичен в своих формулировках. С позицией «логических позитивистов» Венского кружка, влияние Витгенштейна на которых было значительным, его сближало резкое отграничение познавательных или научных аспектов человеческой жизни от иных видов деятельности человеческого разума. Витгенштейн никоим образом не оставлял без внимания эти аспекты и, как представляется, интересовался взглядами Лихтенберга, Киркегора, Шопенгауэра и Толстого. Однако трактат его характеризует жесткое разделение — поистине жестокий апартеид — между миром науки, ассоциируемых идей, логики и доказательств, с одной стороны, и миром живых значений — с другой. Этот последний объявляется чем-то совершенно недоступным не только демонстрации и доказательствам, но даже и артикулированию.
Разграничивая в теории эти два мира — научно-артикулируемый и мистически-невыразимый, Витгенштейн тем не менее умудряется, так сказать, разделаться с ними обоими в одной небольшой книге и в одном и том же стиле. Это стилистическое единство придает книге тот особый характер, ту художественную ценность и обаяние, которые превратили философский трактат в произведение высокой поэзии. Примерно в это же время Т. С. Элиот трансформировал английскую поэзию, насыщая ее мистическими, религиозными, консервативными понятиями, включая в поэтические произведения прозаические элементы, извлекаемые из обыденной жизни и до тех пор считавшиеся непригодными для изысканных стихов и поэм. Витгенштейн создал произведение, в котором в высшей степени специальные, технические разделы трудной математической части были буквально без швов сварены в единое целое с афористическими утверждениями о смысле человеческой жизни. Невыразимость в смысле
ограничения пределов круга логических исчислении соединялась с невыразимостью элементарных, «экзистенциальных» аспектов человеческой жизни. Невыразимость глубин человеческой жизни связывалась с технически ограниченными возможностями системы исчислений.
Такая полярность не только усилила обаяние книги, но привела к некоему раздвоению влияния ее автора. Поначалу читатели-англосаксы и венские позитивисты сочли, что истинное значение «Трактата» — в его научных разделах, и восприняли мистицизм последних страниц как нечто необязательное, как некую венскую подливку к основному блюду. Те же, кто познакомился с книгой несколько позже, часто придавали этому труду совершенно обратное значение. Однако даже в мистических разделах своей книги Витгенштейн оставался универсалистом. Невыразимое, которому столь много места уделено в конце книги, является идентичным у всех людей и для всех. Оно остается — как и в математических разделах книги — слепым к культурным различиям. Оно и не предназначено быть каким-либо образом связано с той или иной культурой, с тем или иным временем. Душа человека, как и наука, существует вне каких бы то ни было специфических традиций. История и разнообразие культур могли бы вообще не существовать. В самом лучшем случае они могут заинтересовать филолога — собирателя лингвистических курьезов.
Опубликовав свой трактат, Витгенштейн на некоторое время удалился от философии. Он «отправился в поле» и — не очень долго — работал учителем сельской школы в Австрии. Это «хождение в народ» не принесло ему ни морального, ни профессионального удовлетворения. Какие бы достоинства ни открылись Льву Толстому в душе русского мужика, Витгенштейну не удалось обнаружить ничего подобного в душе австрийского крестьянина. Его замечания по поводу моральных качеств односельчан весьма резки. Интересно, что в то же время Витгенштейн отдает свое весьма значительное состояние родственникам, полагая, что они и так богаты, и его дар не сможет их развратить еще более. Но популярность его «Трактата» была столь велика, что в 30-е годы он получает должность профессора в Кембриджском университете и звание члена совета Тринити-колледжа. Известно, что в Кембридже он всячески уклонялся от участия в торжественных университетских церемониях и прославился тем, что главным предметом обстановки в его квартире был шезлонг. Известно также, что он очень любил ходить в кино.
Очень важно, однако, что в этот период (а может быть, и несколько ранее) Витгенштейн испытывает глубокую неудовлетворенность своей прежней концепцией и заменяет ее другой, совершенно противоположной. Вовсе не представляя себе исторических корней ни той ни другой, он приходит к убеждению, что возможны лишь две альтернативные идеи, и если одна неверна, то другая не может не быть истинной. И если попытаться охарактеризовать это volte face * кратко, то можно сказать, что от крайнего универсализма своей юности Витгенштейн переходит к столь же крайнему органицизму. Теперь уже суть языка заключается не в стандар-
* Полный поворот, резкое изменение взглядов (фр.).
тизированном отражении гомогенных фактов столь же стандартизированным языком (как он утверждал ранее). Наоборот, суть человеческого мышления и языка в их глубокой и полиформной включенности в повседневную деятельность человека, в конкретную жизнь некоей специфической культуры. Культурный обычай есть нечто конечное, нормативное, самодостаточное: никакие иные объяснения невозможны. Конкретные культурные общности окончательны, суверенны, неизменяемы. Невозможно существование более высокой концептуальной суверенности. Попытка объяснить или научно исследовать мораль такой общности или иные ее свойства — то, что в прошлом считалось философией — оказалась главной ошибкой, «первородным грехом» философии. Витгенштейн и сам совершил этот грех в юности и теперь намеревался учить других, как избежать опасности, поскольку он теперь сам этому научился. Все это привело к созданию новой методики в философии: некоему подобию импрессионистической экспедиционно-полевой работы в области собственно культуры. Теперь философия должна была ограничиться описаниями, без аргументации, теоретизирования и обобщений.
Новый метод Витгенштейна воссоздавал методику экспедиционно-полевой работы Малиновского по меньшей мере в том, что фактически внедрял синхронное наблюдение и интерпретацию с точки зрения функций. Но Витгенштейн был гораздо более непримиримым врагом теоретических обобщений, чем Малиновский. Тот избегал теоретизирования лишь там, где недоставало эмпирических оснований; Витгенштейн же отказывался от теории в принципе. Его последователи, особенно в Оксфорде, были убеждены в необходимости на практике осуществлять принципы своего учителя.
Принципы же эти буквально воспроизводили романтически-популистскую теорию культуры. Язык разнообразен в своих функциях и по самому своему существу включен в жизнь людей. Он является не логическим исчислением, но душой культуры. На самом деле, нет никаких сомнений в том, что касается истоков нового озарения Витгенштейна. Правда, он никогда не осознавал этих истоков, как никогда и не проявлял интереса к социально-политическим идеям. Но романтическое видение мира было столь неотъемлемой частью социального климата в том обществе, где он вырос, что он не мог не впитать его, не мог не обратиться к нему, когда обращение именно к этим взглядам показалось выходом — притом, как Витгенштейн ошибочно полагал, единственным — выходом из тупика, в который зашел он в развитии своих философских идей.
Витгенштейн в отличие от Малиновского впитал «романтический нектар», сам того не сознавая. Весьма заметной характерной чертой Витгенштейна было абсолютное отсутствие интереса к политическим и социальным идеологиям. Так, например, для человека, который был на три четверти евреем по происхождению, он с удивительной отрешенностью воспринял вторую мировую войну и даже рассердился, когда кто-то из его знакомых пренебрежительно отозвался о Гитлере. Мысль о поездке в Советский Союз явно не была продиктована его интересом к идеям марксизма или социализма. Круг идей, подвластных его уму, был странным обра-
зом ограничен и включал лишь логику, математику, некую абстрактную философию и мистицизм. Включенность в конечную, конкретную, самодостаточную общность в конце концов возникает в его сознании, но лишь в абстрактной, парадоксально обобщенной форме. Это нечто вроде carte-blanche, некий всеобъемлющий популизм, без привязки к какому бы то ни было реальному популюсу. Витгенштейн пришел к четкому осознанию конфронтации конкретного и случайного обычая с абстрактным и доказательным разумом и сделал выбор в пользу конкретного, но в абстрактной форме. ДВА КОНТРАСТИРУЮЩИХ ПУТИ
И Малиновский, и Витгенштейн оба были подданными Франца Иосифа. Малиновский испытывал (и высказывал) восхищение и преданность многонациональной империи и ее культурному либерализму, но в 1914 г . предпочел экспедиционно-полевую работу на островах Тихого океана участию в войне. Витгенштейн служил своему кайзеру в Kaiserliche und Konigliche * армии на фронтах Северной Италии. Правда, мы не знаем, с какой степенью энтузиазма он это делал, но какая-то часть его внимания, несомненно, была отвлечена от выполнения воинских задач, так как он был занят созданием труда, впоследствии признанного шедевром философской мысли. Нам очень мало известно о его политических взглядах, но есть основания предполагать, что их вовсе не существовало.
И Малиновский, и Витгенштейн впоследствии обосновались в Англии, и со временем каждый из них возглавил свое направление в науке. Начиная с 20-х годов нашего века стало практически невозможным заниматься социальной антропологией, если ты не исповедовал и не соблюдал норм, установленных в этой науке Малиновским. И хотя произошли некоторые изменения, данная дисциплина сохраняет черты, приданные ей «антропологом № 1». Например, до сего дня, факультет социальной антропологии Кембриджского университета не отменил установления, согласно которому все соискатели степени доктора философии должны вести экспедиционно-полевые работы. Соискатель же, исследующий антропологические проблемы сугубо теоретически или основывающийся на свидетельствах документальных источников, может отправляться за докторской степенью на другие факультеты - исторический или обществоведения. (На практике это правило часто применяется расширительно или не соблюдается вовсе, но эти нарушения тщательно скрываются.)
После 1945 г . долгое время было практически невозможно профессионально заниматься философией, не подчинившись принципам и не применяя методологии Витгенштейна. Опубликованная мною в 1959 г . книга, в которой я выступил с критикой основных положений Витгенштейновой школы 5 , не получила ни одной рецензии в ведущем философском журнале страны, что фактически явилось ее официальным осуждением. Сейчас ситуация несколько изменилась в сторону большего эклектизма, но отнюдь не в сторону отказа от Витгенштейновой парадигмы. Влияние философии
* Официальное название австро-венгерской армии.
Витгенштейна на смежные области науки также остается весьма значительным.
Интересно, что взгляды обоих мыслителей основывались на некоей полярности, которая и составила неотвязный мотив последних лет империи Габсбургов, вобрав в себя две противоположные модели человеческого разума: одну, характерную для индивидуалистов, склонных размышлять над достижениями современной физики и математики, а также индустриальной экономики; другую для коллективистов, стремящихся понять, сохранить, защитить и идеализировать жизнь некоей деревушки где-нибудь в Карпатах или на берегах Дуная. Это была противоположность открытого универсализма, ищущего утверждения посредством логики, равно связующей всех людей, и склонного к закрытости партикуляризма, отрицающего любое абстрактное и обобщенное объяснение и принимающего лишь такое толкование, какое допускают образ жизни и обычаи, взятые сами по себе, во всем их разнообразии.
Способы, которыми два мыслителя использовали эти подспудные тенденции, были совершенно различны. Малиновский воспринял методы полевой работы восточноевропейского популизма, обосновывая их, как это ни парадоксально звучит, принципами венского позитивизма, и применил их в разработке сюжетов социальной антропологии. Витгенштейн в конечном счете воспринял тот же популизм, но обосновывал его принятие крушением венского позитивизма и применил для изучения человечества в целом. Для Малиновского наблюдение и описание тесно сплетенных элементов культуры было результатом применения идей Венского кружка, в то время как для Витгенштейна такое наблюдение и описание явилось альтернативой тем же идеям. Малиновский соединил черты, взятые с двух противоположных сторон габсбургского спектра идей, и придерживался выработанной в результате этого позиции в течение всего периода своей профессиональной зрелости. В отличие от него Витгенштейн пережил резкую смену одной четкой позиции другой — не менее четкой, но совершенно противоположной, причем обе эти позиции являлись крайним и бескомпромиссным выражением сначала одной, а затем противоположной стороны того же габсбургского спектра идей. В юности он сообщил человечеству, что его — человечества — речь, подозревает ли человек об этом или остается в неведении, есть результат применения единой универсальной логики, недавно открытой и выявленной исчислениями теории множеств и изучением основ математики. Разнообразие культур и языков — это лишь не имеющие отношения к делу помехи, не вносящие ничего реального в реальное дело полагания смысла. Все остальное, что человеческая душа переживает и ценит, находится вообще вне пределов речи. Следовательно, невыразимое, так же как и произносимое, по сути своей одинаковы у всех людей. Все мы — одно: и в том, что говорим, и в том, о чем молчим. Позднее Витгенштейн утверждает, что истинна противоположная точка зрения: человечество должно согласиться с владычеством своих концептуальных или языковых обычаев во всем их разнообразии и не должно ни в коем случае искать им объяснения, равно как
и оправдания навязываемых ими правил и норм. Описание фактического вербального поведения человека и контекста этого поведения есть не только единственно правильный, но и единственно возможный метод в философии. Неспособность применить эти рекомендации на практике Витгенштейн сравнивает с болезнью и считает своей неотложной задачей — и задачей своих последователей — излечение от этой болезни, а ни в коем случае не формулирование соблазнительных контртеорий. Эти новые правила должны были теперь определять предмет науки и процедуру его исследования, не допуская возможности подвергнуть сомнению саму позицию, поскольку — как представлялось — позиции вовсе не существовало.
Что же подвигнуло Витгенштейна принять эту новую философию столь безоговорочно? Как представляется, над ним довлело непреодолимое интуитивное убеждение, что возможны лишь две точки зрения, и если одна из них явно не годится, вторая не может не быть истинной. Tertium non datur *. Это неколебимое убеждение объясняет как эволюцию мыслителя, так и ее причины, т. е. что именно с такой неизбежностью привело его к взглядам зрелого периода его жизни. Но откуда же такая неколебимость? Ведь эта интуитивно воспринятая идея не была самоочевидной; более того, она даже не была истинной. Почему же она показалась ему именно такой?
Приходится заключить, что, видимо, сам того не сознавая, Витгенштейн глубоко воспринял политическую дилемму, владевшую умами того общества, в котором он вырос. Существовавшая в этом обществе в своем неприкрытом виде, в уме мыслителя эта дилемма возродилась в специфическом одеянии семантико-логических проблем, которые заинтересовали студента, изучавшего математику и инженерное дело. Универсализм либо популизм? Интуитивно воспринятая дилемма и стала руководить течением его мыслей. Как философ он пропускает ее через себя и воспроизводит в крайней форме. В конце концов он учит человечество вести себя так, будто оно существует в тесных рамках некоей карпатской деревушки, и относиться к своей культуре, к любой культуре как к самодостаточной. Все человечество оказывалось привязанным к зеленой деревенской лужайке. Он выбрал популизм для всех нас (за всех нас) и заявил, что иного нам не дано.
Однако суть дела заключается в том, что большинство наших проблем возникает, когда мы начинаем выбираться из состояния, более или менее напоминающего ту самую карпатскую деревню, и пытаемся приблизиться к Венскому центру. Традиции, выработанные Малиновским и его школой, помогли нам в значительной степени осознать стоящие перед нами трудности. Философия же, абсолютизирующая одну сторону спектра идей и поэтому неспособная не только понять, но даже увидеть те изменения, которые произошли и происходят с человечеством, вряд ли может быть нам полезной.
* Третьего не дано (лат.).
1 «Популизм» автор интерпретирует как такое отношение к познанию и истине, при котором они ставятся в зависимость от ценностей и установок того или иного этноса, народа и не рассматриваются независимо от оценочных суждений. — Примеч. ред.
2 В последние годы опубликованы работы, посвященные творчеству Б. Малиновского и со держащие библиографию его трудов, изложение принципов и историю его школы. См.: Miedzy dwoma swiatami — Bronislaw Malinovski . Warszawa , 1985; Brozi K . J . Antropologia funkcjonalna Bronislawa Malinowskiego . Lublin , 1983; Никишенков А. А. Из истории ан глийской этнографии; Критика функционализма. М., 1986.
3 Revolution in Philosophy . L ., 1956.
4 Интересно отметить, что как раз тогда, когда Малиновский в Закопане впитывал идеи Маха, в деревушке всего в нескольких милях от этого курорта Ленин опровергал Махову философию.
5 Gellner E. Words and Things. L ., 1959.
Авториз. пер. с англ. И. М. Бессмертной
|