Николай Плотников
Технология развязывания общенациональных дискуссий в Германии довольно проста. Надо лишь постоянно держать публику в состоянии морального возбуждения, регулярно подбрасывая ей все новые жертвы политического консенсуса. Кто конкретно оказывается в настоящий момент объектом праведного леволиберального гнева — дело второстепенное. Главное — взбудоражить совесть образованного бюргерства подозрениями в националистических настроениях “жертвы” и вовремя вытащить на свет обвинение в правых симпатиях. Дальше все протекает по унылой схеме, раз и навсегда устанавливающей скрытую связь “жертвы” с темным немецким прошлым. В нацизме обвиняется и Хайдеггер, критиковавший демократию, и Ансельм Кифер, провозглашавший почвенные идеи в искусстве, и Петер Хандке, осмелившийся выступать в защиту сербов.
Нынешней осенью героем очередного скандала стал философ Петер Слотердайк (род. 1947). Волна возмущения прокатилась не только по центральным газетам и телеканалам, но захлестнула и региональные листки. Чем же отличился этот философствующий писатель, если им заинтересовалась даже желтая пресса, занятая лишь интимными подробностями жизни королевских особ и футбольных тренеров?
Надо сказать, что Слотердайк вовсе не воплощает в себе известный тип немецкого философа, обитающего в диалектическом царстве абстракций. Строго говоря, он вообще не принадлежит к философскому истэблишменту страны, демонстративно играя роль одиночки-маргинала, презираемого профессорской кастой. В 1983 году этот телевизионный Сократ прославился двухтомным опусом “Критика циничного разума”. Книга хорошо вписалась в тогдашнее настроение публики, уже уставшей от просветительских проектов улучшения мира, но еще не готовой отдаться постмодернистскому безразличию. Цинизм как установка разочарованного в Просвещении интеллектуала пришелся ко двору общественного мнения. Слотердайк оказался тогда самым раскупаемым автором после Хабермаса. Теперь же в газетные заголовки попал его июльский доклад на небольшой конференции для избранных в баварском замке Эльмау, одним названием вроде бы непригодной для газетных фельетонов: “По ту сторону бытия — Exodus from Being: философия после Хайдеггера”. Да и сам доклад “Правила для человеческого зоопарка. Ответное письмо на “Письмо о гуманизме” Хайдеггера”[1] не предвещал ничего скандального. В обычной немецкой манере экзегезы классиков Слотердайк излагает туманные пророчества престарелого Хайдеггера о “судьбе бытия” и “сущности гуманизма”, перемежая пересказ его философии c сомнительными экскурсами в область истории философии.
В первые послевоенные годы во Франции распространилась мода на “экзистенциализм”, объявленный Сартром высшей формой “гуманизма”. Поскольку французы то и дело ссылались при этом на писания Хайдеггера, немецкому мудрецу пришлось внести ясность. В 1946 году в письме к одному французскому другу он попытался растолковать, почему его философия никак не годится для употребления в виде проповеди нового гуманизма. “Гуманизм”, начиная с античности, всегда мыслил человека как “разумное животное”, то есть изначальную бестию, которую следует облагородить внесением разума. Все великие гуманисты от Цицерона до Шиллера и дальше бились над вопросом “разумного воспитания”: как найти наиболее эффективную процедуру вытеснения звериного начала из человека? Этому древнему гуманистическому представлению о “разумном животном” Хайдеггер в своем письме противопоставил лишь пасторальную картинку, изображающую человека “пастухом бытия”, который, сидя на “опушке бытия”, вслушивается в язык судьбоносного мгновения. Если перевести все это на понятный язык, то мысль Хайдеггера сводится к следующему: гуманизм определял человека, отличая его от чего-то низшего (животного), а нужно его определять в отношении к чему-то высшему. Раньше это высшее называли “Богом”, но после того, как Ницше объявил, что “Бог умер”, осталось просто “бытие”.
Слотердайк, мешая в кучу Платона, Ницше и Хайдеггера, мастерит из обломков философских аргументов свой ответ на “Письмо о гуманизме”. “Кредо гуманизма заключалось в убеждении, что люди — это “животные под влиянием”, и что, поэтому, нужно лишь найти для них правильный способ влияния”. Но поскольку “гуманизм как школа одомашнивания человека” потерпел крушение, а онтологические пасторали Хайдеггера никем больше не принимаются всерьез, возникает вопрос, с помощью какой еще техники можно “одомашнивать” человека, выдавливая из него звериную натуру? Слотердайк призывает на помощь Ницше и выводит из рассуждений Заратустры о сверхчеловеке, который презирает людей как морализирующих “домашних животных”, новую идею “антропотехники”. После того, как не удалось “одомашнить” человека средствами разума, остается лишь улучшение его животного начала. То есть генетическая “селекция”. На горизонте эволюции философу видится “генетическая реформа родовых свойств человека”, и вместо того, чтобы отдать ее на волю случайных критериев, вроде династической селекции “голубой крови”, он предлагает систематически заняться “планированием свойств” и сформулировать целый “кодекс антропотехники”. Если все прежние идеи улучшения людей остались лишь философскими разговорами, то теперь нужно во всеоружии генной техники поставить “человеководство” на промышленную основу. Слотердайк уже все продумал. Даже вопрос о том, кто же должен устанавливать принципы селекции. Ему мерещится некий элитарный союз просвещенных правителей, философов и генетиков, почти как в платоновском государстве.
Если бы не вернувшиеся из отпусков журналисты, то мрачные видения философствующего дилетанта вряд ли бы кто воспринял всерьез. А тут такое началось! Рядами посыпались обвинения: доклад носит “черты фашистской риторики”, Слотердайк призывает заменить демократию тоталитарным кланом философов и генетиков; и снова: “чудовищные фашистские планы”, “реабилитация евгеники”; и опять: “антизападные, тоталитарно-фашистские заявления”. Моральному содроганию не было пределов. За журналистами последовали философы, сразу сделавшие вид, что не имеют с подозрительным автором ничего общего. Даже на октябрьском общенемецком философском конгрессе тронные речи не обошлись без возмущенных возгласов и анафем. Правда, видя всеобщее левое возбуждение, консервативная пресса начала назло хвалить доклад за мужество и решимость высказаться на запретные темы. Но и здесь к похвале примешивалась известная доля брезгливости.
Человек, не привыкший к столь обостренному вниманию прессы, вряд ли устоял бы и скорее всего бросился бы каяться. Но Слотердайк — сам продукт медийного мира и предпочел перейти в атаку. Еще не высохла краска на филиппиках “Цайт”, как в той же газете появилось открытое письмо Слотердайка “Критическая теория умерла”. Теперь уже он призвал волну народного гнева на головы газетных фельетонистов, якобы направляемых из-за кулис главным авторитетом Франкфуртской школы Хабермасом. Упоенный манией преследования Слотердайк обрушился на школу Хабермаса — эту “социал-либеральную разновидность диктатуры добродетели (в соединении с журналистским и университетским карьеризмом)” — и объявил 2 сентября (день появления статьи в “Цайт” против Слотердайка) днем смерти “критической теории”. Если философская критика общества, окрылявшая целое поколение демократических интеллектуалов, используется теперь лишь в целях травли инакомыслящих, тогда приходится констатировать ее кончину.
Может быть Слотердайк, слишком занятый своей персоной, и ошибся в дате, но какая-то принужденная ритуальность нынешней полемики, свидетельствующая об отсутствии должного пафоса, похоже, и в самом деле предвещает кончину безраздельного господства “левого дискурса” в общественном мнении.
Но, если отодвинуть в сторону эти игрушечные медийные дискуссии, останется ли во всей публичной ажитации какое-нибудь твердое ядро? Бесспорно, в ницшеанских видениях Слотердайка отражается целый клубок общественных страхов и ожиданий, обращенных к генетической медицине. Еще на заре генетических исследований сами ученые развивали утопические проекты улучшения человека. В 1962 году один из первооткрывателей ДНК Фрэнсис Крик мечтал о выведении нового типа людей, лучше приспособленных к межпланетным космическим полетам — выносливых и непритязательных, более близких по складу к обезьянам и обладающих четырьмя хватательными конечностями. “Гиббон лучше, чем человек, приспособлен к условиям слабой гравитации, например, в космическом корабле, на астероидах или на Луне. Широконосые с их цепким хвостом подходят еще лучше. Посредством генной трансплантации следовало бы ввести эти свойства в человеческий геном”. Его коллеги-микробиологи без стеснения высказывали на международных конгрессах (“Man and his Future”, 1963 г.) фантазии о возможном генетическом регулировании объема человеческого мозга и селекции потомства у людей с тяжелыми болезнями. Помнится, и передовые советские генетики открыли в то время “гены альтруизма”, предлагая посредством их вживления решить проблемы классовой борьбы мирным путем.
Теперь, когда благодаря прогрессу медицинских технологий оказалось возможным воплотить эти фантазии в реальность, в общественном мнении распространились страхи и надежды. С одной стороны, бездетные семейные пары и носители тяжелых наследственных болезней надеются с помощью генетической диагностики получить полноценное потомство. Ведь если только в США из шести миллионов бездетных пар хотя бы полпроцента решится на размножение путем клонирования или оплодотворения в пробирке (in-vitro-fertilisation), то уже откроется огромный рынок услуг, ради которого стоит инвестировать в исследования в области генной техники. С другой же стороны, любые научные результаты сразу попадают в социальный контекст и оказывают совершенно непредвиденные воздействия на климат в обществе. Не нужно обладать богатым воображением, чтобы представить себе, что, в результате введения генетической диагностики и соответствующих тестов, носители наследственных болезней окажутся очередным дискриминируемым меньшинством. При приеме на работу или заключении медицинских страховок начнут требовать предъявления “генетической карты”, на основании которой будут определяться условия договоров. Но здесь-то, как раз, и присутствует скользкое место: за исключением нескольких, однозначно определяемых наследственных заболеваний, почти невозможно установить “нормальный генетический тип” человека. Каждый из нас является носителем сотен “отклонений”, которые лишь при определенных условиях приводят к заболеваниям. Существует поэтому опасность, что в будущем возникнут тесты не только на тяжелые генетические заболевания, но и на другие “нежелательные” в данном общественном контексте свойства. Защита от болезней может превратиться в погоню за “идеальным типом”, каковой всегда зависим от представлений различных социальных групп. То, что такие опасения вовсе небеспочвенны, свидетельствуют примеры из США, обошедшие немецкую прессу. Некоторое время тому назад в научной литературе появилось сообщение об открытии “гена агрессивности”, и в течение нескольких месяцев до появления опровержения этого сообщения как псевдонаучной утки несколько фирм успело запросить тесты на наличие этого гена у своих сотрудников, а два осужденных преступника смогли добиться отмены смертной казни, потому что их адвокаты доказали наличие у них “гена агрессивности”. Так что Слотердайк со своим требованием морального “кодекса антропотехники” вовсе не так уж не прав. Проблема лишь в том, что в этих вопросах требуется известная тонкость этической аргументации. Иначе ведь нельзя обосновать, почему, например, родителям, у которых единственный ребенок болен лейкемией, запрещено производить путем клонирования еще одного и использовать его в качестве постоянного донора костного мозга для первого. Философы здесь действительно требуются для того, чтобы определить рациональные критерии принятия решений: где проходит граница между необходимой терапией наследственных заболеваний и стремлением к эстетическому улучшению потомства, где морально допустимы генетические исследования, и в какой момент они превращаются в эксперименты над людьми. И, между прочим, как раз в Германии среди философов уже десятилетиями считается особенно перспективным вместо очередного толкования Канта заниматься проблемами биоэтики.
Вместе с тем Слотердайк со своими проектами человеководства упорно распространяет иллюзию, будто возможно нечто подобное “облагораживанию человека” посредством генетической селекции. Ученые, работающие в области молекулярной биологии, не столь наивны, чтобы утверждать своеобразный “генетический детерминизм”: одному гену соответствует одно свойство. Даже в отношении наследственных заболеваний не существует однозначного соответствия, которое позволило бы устранить источник болезни. Как правило, это всегда комплексы причин на уровне организма, среди которых генетические нарушения играют порой не самую главную роль. А открытия генетических истоков человеческого интеллекта, эмоционального характера или моральных свойств вообще являются псевдонаучной демагогией, которую распространяют несведущие в биологии философы и несведущие в философии биологи. Постепенная расшифровка генетической информации homo sapiens безусловно приведет к значительным медицинским успехам. Но бесполезно ожидать от нее того, что мораль будет заменена генетикой. Вопреки Хайдеггеру и Слотердайку классический “гуманизм” при всех его недостатках все еще остается единственной теорией превращения человека в “разумное животное”.
|