Кокшенева К. А.
Тиранию времени ощущают многие критики, принявшие участие в дискуссии – отсюда и вопросительные интонации ("Зачем критик?"), и решительные утверждения ("Русскую критику съел Чубайс"), и беспощадные выводы об "утрате критикой статуса государственного взгляда" (П. Басинский). Но все же и "возвышенные думы" о ситуации в критике (критик и читатель, критик и премиальные раздачи), социологическая и "бухгалтерская" отчетности (сколько прибыло в критику и сколько убыло, и кого вообще считать критиком при валовом росте интернет-письма) уводят, на мой взгляд, от главного. Но чтобы понять это "главное", следует, очевидно, освободиться от тирании времени. А это значит – вести речь о художественной критике, не потерявшей художественное же чутье.
Содержание и задачи художественной критики обширнее и значительнее служения какой-либо одной "любимой идее". И если укрупнить масштаб до обязанности критики не ошибаться, то есть почувствовать и установить в современной литературе ту меру, которая "оставит" имя писателя в истории, то многие ли могут на нее претендовать?! Между тем, кроме, очевидно, отчаянных дилетантов и никогда не имеющих реальной самооценки графоманов, критики и сегодня (несмотря на все "критические моменты") все же догадываются, что в русской литературе всегда сохранялся свой тип нормы, который во многом и определял "государственное состояние" ее взгляда. И "состояние" это уже четвертое столетие крепчайшим образом связано с народностью, бывшей, конечно же, ценностью еще и до всякого высказанного отношения к ней как ценности.
На мой взгляд, критика все последнее время не поспевала за современной литературой. Назвать, перечислить, отметить, осветить, пожалуй, успели абсолютно все – вся "сочинительская масса" попала в газетные столбцы. Но я говорю о другом. На сегодняшний день в критике не осмыслено, не прожито многое в рубежной литературе, достойное более серьезного разговора, нежели составление списков-рейтингов и укороченных во всех отношениях осведомительных рецензий-пересказов, или неудобочитаемых по длине интервью, где критик груз размышлений перекладывает на самого писателя. Критика, на мой взгляд, начала "проигрывать" сразу же, как только стало "все позволено", и проигрывать потому, что утратила необходимую дистанцию от писателя и его творений, утратила волевую и самостоятельную позицию, стремясь "все оправдать, все сгладить", руководствуясь отнюдь не художественными приоритетами. Критика потеряла необходимую эмансипацию от свободы – необходимую для того, чтобы иметь взгляд на литературу, не ограниченный современностью.
"Мы, консерваторы, славянофилы…, – говорил Н.Н.Страхов, – мы знаем только чего не делать…". Многие ли критики знали, чего не делать и отстаивали это знание в конце 80-х – начале 90-х годов XX века? В том-то и дело, что все (аль критик не человек?) хотели что-то делать: разоблачать, свергать, расчищать дорогу "запретным темам" и романам, "испытывать правдой" все подряд, все основания и основы и как-то почти теплохладно констатировать, что Айтматов, например, в "Плахе" поставил "целесообразность круга природной жизни – над человеческим разумом и зверя – над человеком" (из статьи Г. Белой 1988 г.) или не без критической приятности отмечать, что "народные нравственные ценности" "на наших глазах стремительно покидают народ, переставая быть опорой" в творчестве Астафьева и Распутина в том числе (Е.Сидоров, из статьи 1987 г.), не уточняя, правда, в каком пространстве – советском ли или обширном историческом – происходит "кризис" этих народных ценностей. Читаешь сегодня критику "эпохи перемен" и чувствуешь эту выпирающую разрушительную сверхсилу. При всей еще словесной осторожности уже ощутима настроенность на процесс "очищения – …процесс медленный, включающий в себя осмысление прошлого, беспощадный, трезвый взгляд на собственную историю" (Из статьи Аллы Латыниной того же времени). И цепляет намертво эта "беспощадность", вылившаяся позже и у других за границы советской реальности, отчеканившаяся в жестко-сладострастную формулу "Россия – империя зла". Теперь-то так ясно, что весь свободно-беспощадный опыт последнего десятилетия должен был бы научить тому, "чего не делать". Стоило ли поддерживать нашествие проституток в литературу и на сцену, стоило ли видеть проявление свободнейшей свободы в голых актерах (первая, напомню, появилась на сцене московского ТЮЗа), стоило ли абсцентную лексику, то есть мат – сорокинский, ерофеевский, лимоновский, ширяновский – прикрывать "учеными" размышлениями об "интенциях" и "чистоте порядка", устанавливающегося с помощью …грязи, и, наконец, стоило ли спокойно реагировать на темы "героя перевернутого Евангелия" или инцеста, например, помещенные в литературные произведения? И стоит ли только похохатывать да иронизировать над эпатажно-дешевыми и вульгарными "лагерными произведениями" Лимонова после чистейшей прелести "Года чуда и печали" – повести Л. Бородина, тоже написанной в "местах заключения"?! Или для критики нет разницы в письме и мысли? Такая критика, которая сама требовала и требует на себя критики, чтобы читатель смог хоть как-то ориентироваться в том, что читать и почему роман N следует читать, – такая критика попросту стала не нужна. Вал безоценочной информации, поддержка грязного литературного отстойника лишила ценности саму критику. Право, лучше читать детективы, то есть читать "несерьезно", чем читать "всерьез" (как тому учили критики) о совокуплении с сатаной у Ерофеева. Можно скорее говорить об анатомии критики последних лет, чем о ее эстетической честности и новизне. Так что, нечего на зеркало пенять…
Литературная художественная критика сразу же, вместе с "эпохой скачек", стала делом сугубо одиноким и личным., зато беспрепятственно позволяющим общаться с блестящим сообществом собеседников – историческим-ли (Плавильщиков, Киреевские, Ап. Григорьев, Страхов, Говоруха-Отрок и др.), или ставшим классическим в последние пятнадцать лет (Селезнев, Кожинов, Лобанов). Личностное начало в критике, ясность позиции, "свой голос" совершенно необходимы, и на самом-то деле мы все знаем цену всяким "критикам" критиков, которая часто не соразмерна мельканию имен в информациях о презентациях. Критик, как и всякий живущий всерьез своим делом творческий человек, должен писать так, чтобы и через десятилетие его статья говорила нечто существенное о литературе и писателях. Силы личности, на мой взгляд, современной критике решительно не хватает (я разделяю личностность и индивидуализм как достаточно разные способы культурного самоощущения). Личностное начало в критике – это не "выявление оригинальности я", не "как я хочу – так я пишу". Личностное начало – это постоянная работа по укреплению в историческом времени боли и радости человека своего времени.
В принципе, критика должна была уже тогда, с началом хаоса и смуты, на мой взгляд, взять на себя функцию цеховой эстетической цензуры (самоцензуры), – ведь цензура, в сущности, все эти годы существовала, но это была цензура на имена даже в большей степени, нежели на идеи, стоящие за именами. Так что чрезвычайно странно слышать сегодня С. Чупринина, сожалеющего об отсутствии диалога в литературной критике (в журнале "Москва", например, были художественно-критические статьи о прозе, печатавшейся в "Знамени", а вот в "Знамени" я что-то таковых не припомню). Создать крепостные стены на пути чудовищных разрушительных процессов, которые шли гораздо быстрее созидательных, в общем, критика не смогла, так как большая часть ее с удовольствием обслуживала процесс "развоплощения" всякой (не только советской) действительности и подводила (казалось) прочный фундамент под постмодернистские "правила игры" в литературу. Редкие критики сознательно и ответственно ставили своей задачей отрицать отрицателей – проще было отдаться в полон модным тенденциям и литературе нетрадиционной ориентации. Вот эта-та литература была обеспечена и остается обеспечена критикой гораздо более мощно (новейшие книжки по "истории" современной литературы практически исключительно посвящены постмодернистским направлениям), нежели современная русская литература, обретающая себя медленно и трудно в пространстве исторической России.
Я полагаю, что критику нынче совершенно не на кого жаловаться, поскольку есть абсолютно химически-чистая, беспримесная ситуация – либо быть критиком (будь!), то есть писать о современной литературе независимо ни от каких обстоятельств, кроме обстоятельств любви и нелюбви, желания роста подлинному и талантливому и смерти грязному и эстетически порочному, либо не быть (не будь!) – и тогда держаться всего того, о чем уже так жалобно рассказали участники дискуссии. Кроме обстоятельств признания ценности литературы независимо от количества читателей у В. И. Белова, Л. И. Бородина, например, в сравнении с Марининой и прочими, кажется, у критика больше не остается опор. Да и когда они были?! История критики тут тоже мало утешает.
Ситуационное доминирование маргинальных произведений (от Сорокина и Ширянова до Лимонова), в принципе, будет пережито как болезнь времени. Какие модернистские силы были брошены, чтобы отхватить всю литературную территорию! Но перевертывания полюсов все же не произошло – сколько бы мало не писал Распутин, Белов, Бородин, Лощиц, Крупин, Сегень, А. Семенов, Л. Сычева, В. Галактионова (а они все пишут меньше модернистов, что тоже имеет отношение к этике и эстетике), все равно традиционная неоклассическая проза занимает иерархически-значимое место в историческом пространстве русской литературы. Вообще, мне кажется, было бы вернее говорить о "переходном периоде" в современной литературе (80-90-е годы) не как о постмодернистском, а как о постмарксистском: без позитивизма и материализма марксизма, без его интернационального универсализма и принципа борьбы совершенно был бы невозможен наш, перестроечного разлива, модернизм, который в насильственном утверждении своего литературного абсолютно-свободного рая был готов пожертвовать любыми культурными нормами (от правил правописания до полного разрушения ядра культуры – для них тоже вненациональной). Кроме того, желание модернистов "завершить собой все" (их теоретичность, интеллектуальный демонизм) оказалось не менее утопичным, нежели моделирование литературы по интернационал-советскому проекту. Естественно, Запад и тут нам помог, так как более продвинут и более оснащен постмодернистской интеллектуальностью (самые крутые западные интеллектуалы – как правило – левые, о чем нам многократно сообщали сами же модернисты, цитируя и издавая "старших товарищей"). Неоклассическая проза очень далеко отстоит от позитивизма марксизма. И осмысление картины реальной (а не информационно-пиаровской) жизни современной литературы – тоже дело критики, не работающей как правило с "разным материалом", с разными типами художественности, но предпочитающей узкий захват. Любопытным в статье С. Чупринина "Граждане, послущайте меня…" мне показалось не столько социологически-емкое описание репрезентативных групп критики (я лично ни к одной себя отнести не смогла), но некие "итоговые ожидания" писавшего – его тоска по "целостному взгляду" на "живое родство и живое противоборство" в современной литературе, его возвращение к фундаментальным для советской школы критики вопросам о "традиции и новаторстве", в частности. Я готова поддержать эти ожидания и полагаю, что "целостный" взгляд на ушедшие пятнадцать лет существенно изменит литературное пространство: достоинства многих постмодернистских текстов окажутся их "комплексами" и теоретическими намерениями, имеющими как раз гораздо меньшую в сравнении с манифестируемой ценность.
Сегодня, собственно само прожитое время рубежа XX-XXI веков, наш непосредственный художественный опыт, дают возможность вернуться к тому, что критика только успела обозначить. Например, патриотическая увлеченность идеей великого призвания России заставляла одних презирать "свое время", бороться со всяческой современностью, поскольку реальность с точки зрения "великого призвания" была для них вообще лишена какой-либо ценности. Великие ожидания обернулись великим нигилизмом (государства нет, в литературе ценится только "протест"), что в последние годы ярче всего воплощается в критике "Дня литературы". Результат – искусственная бодрость В. Бондаренко, его придуманная страсть к "реакционным модернистам", "пламенным реакционерам" и "христианским постмодернистам", и, очевидно, возможны еще варианты – каких-нибудь "бесстрастных патриотов" и пр., что, в сущности, говорит о глубокой апатии и несбывшихся надеждах, которые "для себя", возможно, уже и "похоронены", но газета "должна" же публику бодрить акциями лимоновско-витухновского толка! И все та же увлеченность идеей великого призвания, великого прошлого России отрыгнулась в модернистской литературе "восприятием истории как пустоты" в лучшем случае, а в худшем "боязнью русской экспансии" В. Пьецуха, например: "…боязливо жить на одном континенте с народом, который вдруг может взять и построить социализм", или буквально за несколько десятков лет сделать "прорыв" от Гришки Распутина к Юрию Гагарину ("Государственное дитя"). Великая история объявлена бессмысленным мифом, в котором главной составляющей стала идеи перманентной смуты. Впрочем, и "Пушкина прос..ли!" – еще один результат исторического развития (Т. Толстая "Лимпопо"). Ну, а кто только не выразился относительно "русской души": тут тебе и "традиционное безумие" с карамазавщиной, и пьянство с дикостью как ее фундамент, и постоянная угроза от нее всему миру. Одни воздвигали "Третий Рим", другие "Второй Вавилон". А поскольку последний построить проще, то и нагоняли хаос в историю и литературу с той же остервенелостью, как нынче в "Завтра" нагоняют на читателя "сакральный трепет" и непременно "метафизический" ужас. "Крайние грани революционного мышления и созерцания были крайними гранями его собственного истощения", – и эти слова умницы Ап. Григорьева имеют сегодня отношение как к постмарксизму модернистов, так и к "сакральному" патриотизму левых оппозиционеров от литературы. Я вижу здесь обширное поле для размышления критиков – стоило бы перечитать и написать о той России, образ которой так настойчиво создавали писатели. Короткая же история жизни и смерти "Консерватора" будет тут тоже весьма любопытна для характеристики общей "критической массы" – будет любопытна как история высокотемпературной термической обработки отдельных позитивных смыслов русской культуры в рамках все того же "постмодернистского возмущения". Постмодернизм настолько устал от "парадигмы хаоса", что попытал себя на ниве "консервативных рефлексий", впрочем, не отказавшись от тотальной иронии работников пера как топора.
Пышное заседание Госсовета в Петербурге продемонстрировало тоску (как художников так и высоких чиновников) по государственной политике в области культуры и государственной поддержке рублем. К осознанию, что у государства есть обязанности перед культурой мы неизбежно придем. Придем… как только утвердится в обществе приоритет классических ценностей. Но до тех пор, пока на Государственную премию в области изобразительного искусства, например, выдвигаются (экспертами, надо полагать) "работы", выполненные на куске ржавого железа с изображением пары штанов на веревочке (это буквально все содержание "произведения искусства"), – пока такие "экспонаты" выступают от имени "государственного взгляда", желать укрепления государственного "культурного плана" попросту рано и легкомысленно. Утрату критикой государственного взгляда (как и значимого статуса) можно, безусловно, понимать как регресс. Только для начала самим критикам стоило бы ответить на вопрос "Каково содержание этого государственного взгляда в современных условиях?", а не ждать, когда это сделают Швыдкой и Лесин. Очевидно, государственный взгляд предполагает направленность на сохранение и самосохранение культуры и художественного творчества как уникальных областей человеческой деятельности. Но тогда правозащитный взгляд на отечественную культуру должен весьма потесниться и быть ограничен. Государственный взгляд – это и защита классического наследия, и традиционного ядра культуры. Но тогда неизбежна и защита от повторения бессмысленных революционных жестов из видеоряда, например, по Пелевину: на груди у памятника Пушкина висит плакат "Да здравствует первая годовщина революции" (плакат к тому же с "демоническим оскалом"). А поскольку государство, слава Богу, создавалось не правозащитниками, то естественно желать, чтобы поддерживалась и воспроизводилась культура прежде всего в ее национальном (а не всечеловеческом) варианте. Тогда и на международные собрания не будут выдвигаться ерофеевы в качестве "лучших русских писателей".
Безусловно, литература, как и критика, имеют и свои собственные задачи, не будучи только инструментом государства. И высшие из этих задач по-прежнему связаны с выявлением (прояснением, сохранением) в творчестве национального духа (как народного, так и отдельного человека). Я полагаю, что наш журнал русской культуры "Москва" все эти годы и сохранял тот самый, якобы напрочь отсутствующий, "государственный взгляд". И если все эти годы либералы задавали с разными вариациями вопрос "Зачем нужна такая Россия?" (под "такой" понималась и советская, и коммунистическая, и тоталитарная, и криминальная, и неправильно-демократическая), то с точки зрения национального духа (не доступного никакой социологии) такой вопрос вообще бессмыслен. И, наконец, все тот же "государственный взгляд" (здоровый и рассчитанный на будущее) должен вмещать в себя и борьбу за русский духовный тип. Н.Г. Дебольский говорит о четырех главных проявлениях народного духа: в породе, языке, религии и государстве. Литература, как отраженно-преображенная реальность, еще удерживает в себе способность к выявлению его, свидетельством чего является творчество многих современных писателей – Геннадия Головина (к сожалению, недавно умершего), Василия Белова, Леонида Бородина, Валентина Распутина, Юрия Лощица, Владимира Личутина, Петра Краснова и Зои Прокопьевой, Веры Галактионовой и Лидии Сычевой, Михаила Тарковского и Михала Лайкова, Александра Грязева и Александра Цыганова, Николая Коняева и Владимира Крупина, Ивана Сабило и Кима Балкова, Юрия Оноприенко, Ивана Рыжова, Ивана Евсеенко, Александра Семенова (да простят меня многие писатели провинции, которых не назвала). Критики о них писали катастрофически мало в сравнении с "критиками" на модернистов. И есть тому причины – о литературе народной, литературе ново-крестьянской, несущей в себе положительное начало писать ярко, живо и современно бесконечно труднее, нежели о литературе, где началом всегда было "нет" (традиции, совку, идеологии, государству, русской истории…). Есть тут отсвет высокий: скажут писателю – "Напиши о добре" и напишут извечное (для критика – мало и скучно); скажут – "Напиши о зле" и напишут много и ярко (не без новизны мерзости, конечно). Без осмысления творчества первых (особенно провинциальной литературы) никакой "государственный взгляд в критике" попросту невозможен, ибо они были все эти годы там, где и русский народ. Впрочем, ничего сколь-нибудь существенного я не читала и о творчестве Анатолия Королева или Горенштейна, например. Борису Евсееву больше повезло – о нем написана небольшая монография А. Большаковой и критикам есть от чего "отталкиваться".
Что ж, П. Басинский в сущности признает, что критика не выдержала испытания свободой. Соглашаясь с ним, могу только добавить, что обязана была выдержать – обязана и сейчас "быть", иначе, собственно, вообще придется смириться с тем, что в критике все равны (от пиарщиков до рекламных зазывал). Но ведь именно из желания установления критической иерархии и была, очевидна, поддержана дискуссия даже теми, кто уже "ушел из критики". Если же вернуться к вопросу об отстаивании русского духовного типа в литературе (а такой всегда была моя личная задача) и его "составляющим", то увидим что поддерживала критика по-преимуществу. Вместо вопроса "о породе" в критике сохранялся устойчивый интерес к вопросу об уроде (вспомним перечень героев из похвальной перестроечной статьи о "другой прозе" – "дебилы и выродки Татьяны Толстой, идиоты и маньяки Виктора Ерофеева, философствующие алкоголики Венедикта Ерофеева и Зуфара Гареева, "чудаки на букву М.." Евгения Попова, трепачи и проходимцы Вячеслава Пьецуха, сексуально озабоченные героини Валерии Нарбиковой и Ларисы Ванеевой…"). А между тем, несколько раньше, в 1978 году Василий Иванович Белов написал свою первую ("Кануны") часть трилогии "Час шестый" об уничтожении крестьянского мира в 20-е годы XX века – написал в полную силу своего художественного голоса и не был услышан ни тогда, ни позже. Уроды затмили породу. Теперь извертевшиеся критики испытывают тягу к "целостности" – только тогда и русским мужикам Белова придется дать достойное место. А вернее, они сами его займут как истинно трагические герои. Готовы ли вы к такому повороту "литературного процесса"?
О языке, являющим собой русский духовный тип, говорить много и не стоит – тут образчики на слуху у каждого, как и "господствующая тенденция" - преимущественная тяга к антинациональному функционированию языка. Возможность же религиозно определить свой духовный тип (для русской литературы – это русло Православия), – несомненное наше драгоценное приобретение. Естественно, что тут много путаницы, бесконечного "перехода границ", когда литературу судят судом догмата, а еще чаще и гаже – когда "тему обрабатывают" те, кто не имеет на это ни малейшего права. Не веруешь – отойди в сторону и не суйся, ведь "ступить в Церковь", разделить веру в Христа с христианами – это существенно иное, нежели "вступить в партию" (в коммунистическую или демократическую). И критике вполне по силам научить неверующих и атеистов уважительно относиться к творчеству писателей (не говоря уже о церковной догматике), для которых мир раскрылся как мир христианский (ничуть не хочу упрощать проблемы "литературы и христианского мироощущения", напротив, полагаю ее серьезнейшей, к разговору о которой на самом-то деле готовы слишком немногие, в то время как многие упиваются фразой).
Негосударственное состояние народа – нехорошо и ненормально. Нетворческое состояние критики – совсем не благо. Однако, картина будет и дальше искажаться без понимания, что у всякого народа, во всякой культуре есть свой тип нормальности (Н. Г. Дебольский). Дискуссия критиков о критике, пожалуй, и зафиксировала расхождение с ним. Тогда тем более критике следует "быть" – и быть ответственно…
|