Мельник В. И.
Критика почти согласна в том, что кто-то, а Виктор Астафьев – писатель от Православия весьма далекий. И если, мол, задевал каким-то боком эту тему, то лишь так, походя. Но как велика на самом деле тайна Божия в человеке, как опрометчиво порою судим мы о других. Как мало оставляем суду Божию.
С чего начинал Виктор Астафьев? С сибирских рассказов о природе, о рыбаках и охотниках. Потом "завелся" с некоторым озлоблением публициста на социальные темы. А Православие? Нет у него ни одной книги, проникнутой собственно Православным настроением. И, правда, нет. Но как трудно судить об отношении человека к Богу. И не по тематике произведений следует в данном случае выносить свои суждения. Хочется обратить внимание на то, как с годами все чаще вспоминал писатель о вечном, как бережно, честно старался говорить о святом в человеческой душе.
В церковь Астафьев не ходил. Воспитан, видно, был иначе: да и чего же удивляться этому в те времена? Но стоит ли забывать о другом? Удивительно, но факт: в условиях тотального хрущевского и постхрущевского наступления на христианство в советском государстве целая группа писателей (В. Распутин, В. Белов, В. Астафьев) в основу своего творчества положила принципы Православия — в их чаще всего народном стихийном выражении. Народно-национальное, в течение тысячелетия формировавшееся на православных принципах веры, несло в себе неистребимую сердцевину Православия как т р а д и ц и ю, духовную и культурную. Писатели-деревенщики в силу самого ообращения к национально укорененному жизненному материалу изображали человека православного склада характера: смиренного, но душевно стойкого, отзывчивого на чужую боль и т.д. То же самое можно обнаружить и в других областях искусства советской эпохи, например, в кино. Недаром известный актер и режиссер Николай Бурляев, выступая на форуме "Православное кино – детям" в Самаре в 2002 г., сказал: "Лучшие фильмы российского кино даже безбожных времен, составившие вершину мирового киноискусства, по духу в большинстве своем – Православные, даже если о Боге и вере там впрямую не говорилось" (Благовест, 2002, № 10. С. 2).
Свое особое место занял в этом ряду В.Астафьев. Воспитанный хотя и в атеистическую эпоху, но на образцах народной нравственности, замешанной так или иначе на православном менталитете, он, по-видимому, с благоговением относился к Православным святыням, к вере, хотя и прибавил к этому со временем сугубо интеллигентскую болезнь: веру без Церкви, без священников. Одним из немногих свидетельств об опыте его религиозной жизни в советскую эпоху является интервью 1989 г. После поездки в Грецию В.Астафьев говорил о посещении монастыря, о встрече с сербским священником о. Иеремеем, о том, как посетил пещеру св. Иоанна Богослова. В маленьком отрывке интересно все: даже сам несколько наивный, бесхитростный язык, которым говорит о новом тогда для него предмете большой русский писатель: "Я видел "Апокалипсис", был в пещере автора этой бессмертной книги Иоанна Богослова. Видел рукописи, 13 тысяч рукописей хранятся в монастыре. Монастырю 900 лет. Все сохраняется усилиями монахов. Работают они очень много, к истории относятся архибережно. Иконы 1Х, Х, Х1, Х11 веков. Фрески сохраняются. Я смотрел внимательно на иконы и не мог понять, чем они от наших отличаются. Потом догадался. Я же привык с дырками иконы смотреть, все драгоценности-то с них сняты, разграблены, а тут все целые, в богатых окладах, они и смотрятся по-другому. Особое внимание привлекла рукопись на телячьей коже У1 века. Спросил, что там написано. Текстологи считают, что там послания доброго нам пути, счастья" (Лит. Россия, 7 декабря 2001 г., С. 9). Многие его произведения показывают, что писатель органически усвоил народные представления о Православии. Лишенные догматической точности, они, эти представления, тем, не менее зачастую глубоко и правильно отражают (в прозе В. Астафьева) сущность православных воззрений на человеческую жизнь. Разумеется, критика в то время не замечала этой стороны астафьевской прозы.
Один из характерных примеров, раскрывающих своеобразие религиозности прозаика, — глава "Царь-рыба" из одноименного произведения В. Астафьева. Казалось бы – о чем оно? В интервью Юрию Ростовцеву в 1977 г. писатель признавался, что в книге "Царь-рыба" касался исключительно моральных тем, связанных со взаимоотношениями человека и природы: "Повесть строится двупланово… Люди, сами рожденные в енисейских деревнях и селах, вроде неплохие, у них – крепкие семьи…Но постепенно, занимаясь грабежом тайги, истреблением природных богатств, безумным отстрелом зверей и птиц – без особой нужды… они теряют какие-то нравственные качества, которые были заложены еще в их предках и переданы отцом с матерью. Браконьеры ведь ниоткуда не приходят, это люди нам близкие…
Поэтому я не только изобличаю браконьеров, но и наряду со страшными рассказами пытаюсь поэтически высказаться о земле, об общении с рекой, деревьями, полями… Хочу дать людям возможность лишний раз прикоснуться к чистоте".
Но дело не только в теме природы и человека. В этой главе писатель постоянно и настойчиво возвращается к теме Бога ("дедушкины наказы"). В патетический момент борьбы со смертью герой обращается с мольбою к Богу: "Господи! Да разведи ты нас! Отпусти эту тварь на волю! Не по руке она мне!" — слабо, без надежды взмолился ловец. - Икон дома не держал, в Бога не веровал, над дедушкиными наказами насмехался. И зря. На всякий, ну хоть бы вот на такой, на крайний случай следовало держать иконку, пусть хоть на кухоньке…"
В "Царь-рыбе" В. Астафьев показывает человеческую жизнь так, как будто он век в церкви простоял и знает, что в христианстве человеческая жизнь делится на три главных периода: грех — покаяние —-Воскресение во Христе (прощение). Эту модель мы находим во всех крупных произведениях русской классики (вспомним хотя бы "Преступление и наказание" Ф.М. Достоевского!), что, несомненно, свидетельствует о ее глубоко органичном православном духе.
Конечно, В.Астафьев не богослов и не сугубо религиозный писатель. Его герой Игнатьич показан в главе "Царь-рыба" как обыкновенный человек, грех которого проявляется бытовым образом. Как и у всякого, его грех не бьет в глаза, а тихо живет в нем, полузабытый, не тревожащий совести. Как и всякий "обыкновенный грешник", Игнатьич предстает перед нами как "гроб повапленный" (т. е. украшенный): снаружи украшен, а внутри смердит. Но даже сам Игнатьич до своего предсмертного часа не ощущает этого смрада греховного. Автор показывает аккуратность, мастеровитость, какую-то привлекательную внутреннюю собранность Игнатьича. На людях он — человек не только достойный, но и, пожалуй, один из лучших в своем селе. Но это — суд людской. Над судом Божиим Игнатьич до поры до времени не задумывается, греха своего не видит.
А между тем В. Астафьев буквально "тыкает носом" своего героя в его грех. Это браконьерство Игнатьича. Есть и грех внутренний, полузабытый, глубоко лежащий, "глухая, враждебная тайна", лежащая меж "двумя человеками". Этот грех — надругательство над Глашей. Природа, Глаша и Рыба – вот те три "женщины" ("Природа – она, брат, тоже женского рода!"), над которыми надругался в своей жизни Игнатьич. Он отчасти понимает свой грех. Игнатьич уже до столкновения с рыбой пытался нести груз покаяния: "Ни на одну женщину он не поднял руку, ни одной никогда не сделал хоть малой пакости, не уезжал из Чуши, осознанно надеясь смирением, услужливостью, безблудьем избыть вину, отмолить прощение". Однако покаяние Игнатьича, по мнению В.Астафьева, неполное. И не потому, что покаяние начинается с церковного таинства исповеди, а с церковью Игнатьич никак не связан. В этом, порою скептически относящийся к церкви писатель не упрекает своего героя. Ведь и сам он в "Затесях" выразил весьма скептическое настроение в понимании церковной жизни: "…Махая кадилом, попик в старомодном, с Византии еще привезенном одеянии бормочет на одряхлевшем, давно в народе забытом языке молитвы, проповедует примитивные, для многих людей просто смешные, банальные истины…Там, в кадильном дыму, проповедуется покорность и смирение…".
Каясь перед одной женщиной, Глашей, герой "Царь-рыбы" браконьерствует и уничтожает другую "женщину" — природу. В. Астафьев хотя и не акцентирует эту мысль, но она угадывается в его авторской реплике: "Прощенья, пощады ждешь? от кого? Природа, она, брат тоже женского рода!" Поэтому-то покаяние Игнатьича названо автором "притворством". А притворства Астафьев не переносит. Покаяние Игнатьича в грехе перед Глашей, его попытки изменить свою жизнь "безблудьем" не совсем справедливо названо автором "притворством". Герой виноват лишь в том, что, винясь перед Глашей, не замечает другую "женщину" - природу. Как и всегда у В.Астафьева, напрямую мысль о существовании Бога приходит в голову герою на грани жизни и смерти, в минуту смертельной опасности. Вспомним, как в его романе "Прокляты и убиты" герои вдруг духовно преображаются в экстремальной ситуации: "Да будь ты хоть раскоммунист, к кому же человеку адресоваться над самою-то бездной?…и все вон потихоньку крестятся да шопчут божецкое. Ночью, на воде кого звали-кликали? Мусенка? Партия, спаси! А-а! То-то и оно-то…"
Истинное покаяние — с принятием мук смертных — Игнатьич приносит в свой "предсмертный" час, когда уже не остается надежды на спасение и когда вся жизнь встает у него перед глазами. Это покаяние разбойника, раскаявшегося в последний час свои на кресте. Но зато это — полное, от души принесенное покаяние. И не случайно В. Астафьев использует чисто церколвное выражение: "муки смертные":"Не все еще, стало быть, муки я принял". В этот решающий час своей жизни герой В.Астафьева просит прощения у всех людей и особенно у Глаши, "не владея ртом, но все же надеясь, что хоть кто-нибудь да услышит его". Очевидно, что "кто-нибудь" — это Бог.
Здесь не только и не просто яркое изображение больной человеческой совести. Явный, блудный свой грех герой сознает не просто ясно и отчетливо. Здесь писатель наделяет своего героя чуть ли не церковным представлением о грехе и образе покаяния (как высшая ступень - угождение Богу, затем – искреннее и глубокое покаяние с исправлением своей жизни, и наконец, при плохом покаянии – терпение скорбей и даже "мук смертных").
И Бог услышал Игнатьича, принял на этот раз его покаяние. И послал ему не кого-нибудь, а брата, с которым у него была давняя вражда. Попросив же прощение "у всех", Игнатьич, стало быть, попросил прощения и у брата, и простил его. Теперь он ждет его уже не как врага, но как друга-спасителя. Здесь он действует по Евангельской заповеди: "Прощайте и прощены будете" (Лука, 6, 37), "Если же не прощаете, то и Отец ваш Небесный не простит вам согрешений ваших" (Марк, 11, 26).
Бог дает возможность и брату Игнатьича примириться с жизнью, заменяя в его душе вражду (вплоть до желания смерти брату) на милосердие. Царь-рыба снялась с самолова, приобрела свободу, — что символизирует ниспосланное прощение Игнатьичу и от природы.
Когда-то В. Астафьев характерно сказал о Чехове, а заодно и о себе: "Слишком тихий интеллигентный Чехов – не мой писатель. Я люблю ярких, броских, люблю бесовщину". Но всему свое время. С годами Виктор Астафьев все же иначе стал воспринимать Божий мир. Какая мудрость появилась у него в конце жизни – особенно в размышлениях о тайне человеческой судьбы и смерти. О гибели столь близкого ему по духу поэта Николая Рубцова Астафьев в 2000 году сказал замечательные слова: "Человеческие сплетения судеб, что вы-то есть? Кто же, когда прочтет, разгадает, объяснит? О, Господи! Прости всех нас за грехи наши тяжкие и не забудь про ту всеми гонимую женщину, наедине живущую в глухой, болотистой Вологодчине, ставшую уже бабушкой, не оставляй ее вовсе без призора. Ты милосерд. Ты все и всех понимаешь. Нам же, с нашим незрелым разумом, этой неслыханной трагедии людской не понять, не объяснить, даже не отмолить - мы никудышние судьи, все судим не по закону Всевышнего, а по Кодексу РСФСР, сотворенному еще безбожниками коммунистами. Нам не дано над злобой своей подняться.
Главное и самое болезненное, о чем свидетельствуют стихи Людмилы Дербиной, - она любила, любит и не перестанет любить так чудовищно погубленного ею человека. Вот эту-то тайну как понять? Как объяснить? Каяться? Но вся ее книга стихов и есть раскаяние, самобичевание, непроходящая боль и мука, вечная мука. Было бы, наверное, легче наложить на себя руки и отрешиться разом ото всего. Но Бог велит этой женщине до дна испить чашу страдания, до конца отмучиться за тот тягчайший грех, который она на себя взвалила.
Пройдут годы. Посмертная слава поэта Рубцова будет на Руси повсеместная, пусть и не очень громкая. Найдется у вологодского поэта много друзей, биографов и поклонников. Они начнут Николая Рубцова возносить до небес, издадут роскошно книги поэта. Не мечталось Рубцову такое отношение к себе при жизни. Все чаще и чаще станут называть Николая Рубцова великим, иногда и гениальным поэтом. Да, в таких стихах, как: "Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны", "Видение на холме", "Добрый Филя", "Шумит Катунь", "Прощальное", "Вечерние стихи", "В гостях", "Философские стихи" и в последнем, в чемодане найденном, откровении века: "Село стоит на правом берегу" - он почти восходит до гениальности. Но все же лучшие стихи поэта говорят об огромных, не реализованных возможностях. Он уже пробовал себя в прозе, он приближался к Богу, реденько и потаенно ходил в церковь, застенчиво молился.
Душа его жаждала просветления, жизнь - успокоения. Но она, жизнь, повторюсь, плохо доглядывает талантливых людей. И Господь, наградив человека дарованием, как бы мучает, испытует его этим. И чем больше оно, дарование, тем большие муки и метания человека.
Есть у известного современного скульптора изваянная фигура Сергия Радонежского, установленная на зеленом холме средь зеленой поляны возле Сергиева Посада. В середке фигуры святого не зародышем, но смиренным ангелочком таится маленький, чистый мальчик. Эту идею скульптор заимствовал у древних ваятелей, от старых православных икон.
Вот и в поэте Николае Рубцове помещался этот светлый, непорочный ангелочек, оберегал его от многих пороков, удерживал от совсем уж поганых и безрассудных поступков, но не всегда справлялся со своей задачей. Однажды ангелочек-хранитель упорхнул куда-то, может, в голубые небеса подался - почистить крылышки от скверны нашей жизни, от экологической грязи, и тот архаровец, детдомовский удалец, взял вверх над метущейся, ранимой душой поэта, подтолкнул его к гибельной черте, на краю которой он бывал уже не раз.
Свершилась еще одна трагедия в русской литературе, убыла и обеднилась жизнь на Руси, умолкнул, так и не набравший своей высоты, пронзительно русский национальный певец".
Сказано как будто не только о Николае Рубцове, но и о самом себе. Поздно заговорил Виктор Астафьев церковным мудрым языком. Но ведь заговорил. Отверзлись уста! Так нам ли судить его, работника одиннадцатого часа?
|