О психастеническом мироощущении А.П.Чехова (в связи с рассказом "Черный монах")
Бурно Марк Евгеньевич - профессор кафедры психотерапии и медицинской психологии Российской медицинской академии последипломного образования, доктор медицинских наук
Уже более тридцати лет постоянно думаю о Чехове, поскольку пациенты, с которыми занимаюсь особенно много, более или менее похожи на Чехова и многих чеховских героев своими душевными особенностями. По этой причине Чехов им нередко ближе, созвучнее других писателей - и своим мироощущением тоже.
Думаю, что Антон Павлович Чехов - психастеник. Это не душевная болезнь, а определенный болезненный характер, притом, как правило, более трудный для себя, нежели для других. Гениев со здоровой душой нет вовсе, и подлинное глубокое творчество всегда есть серьезное лечение гения. На одухотворенно-творческой высоте жизни пропадает граница между больным и здоровым, значение имеет лишь структура-рисунок души, а он, понятно, гораздо отчетливее и богаче в своем патологическом усилении.
Структура-рисунок души творца светится-звучит в его произведениях, переживаниях, поступках. Не проникувшись этим "рисунком", мы не проникнемся и закономерностями творчества писателя так, как это возможно сделать естественнонаучно, то есть исходя в данном случае из биологической основы души (а не теоретико-психологически, не филологически, где исследование идет мимо этой основы).
Чехов сам говорил, писал о том, что писателю для понимания людей, жизни необходимо изучать психиатрию (Т.Л.Щепкина-Куперник, "Дни моей жизни", 1928; письмо Е.М.Шавровой от 28 февр. 1895; подробно - в книге Е.Б.Меве "Медицина в творчестве и жизни А.П.Чехова",1989). Антон Павлович не считал себя душевнобольным. "Кажется, я психически здоров, - писал он А.С.Суворину 25 янв. 1894 г. - Правда, нет особенного желания жить, но это пока не болезнь в настоящем смысле, а нечто, вероятно, переходное и житейски естественное". Слово "переходное" соответствует психиатрическому термину "пограничные состояния", к которым и относится "психастения".
Во многих чеховских письмах, особенно Суворину, с которым Чехов много лет был так откровенен, еще задолго до чахотки рассыпаны характерные психастенические жалобы: на месяцами продолжающееся "безличное и безвольное состояние", когда "у меня не характер, а мочалка" (А.Суворину - 18 авг. 1893 г.), на "боязнь публики и публичности" (А.Эртелю - 4 марта 1893 г.), на "противную" "физическую и мозговую вялость, точно я переспал" (Ал.Чехову - 16 марта 1893 г. ), на "нервы скверные до гнусности", на то, что нет "смелости и умения жить" (Ал.Чехову - 4 авг. 1893 г.), на телесное и душевное постарение - "встаю с постели и ложусь с таким чувством, как будто у меня иссяк интерес к жизни" (А.Суворину - 8 апр. 1892 г.), на "смертную тоску по одиночеству" и "отвратительное психопатическое настроение" (А.Суворину - 28 июля 1893 г.). М.П.Чехов ("Вокруг Чехова", 1960) описывает типичные для психастении ипохондрические и вегетативные расстройства брата: "усилившийся геморрой (...) наводил на него хандру и мрачные мысли и делал его раздражительным из-за пустяков"; "мучительная боль в левом виске, от которой происходило надоедливое мелькание в глазу (скотома)".
О чеховской ранимости, застенчивости-стеснительности, страхе обратить на себя внимание людей вокруг себя одухотворенно-тонко пишет в своих воспоминаниях Н.Д.Телешов ("Чехов в воспоминаниях современников", 1960).
Не думаю, чтобы Чехов, писатель-врач с естественнонаучным мироощущением, серьезно интересовавшийся психиатрией, посердился бы на то, что усматриваем в нем психастеничность, что и через это пытаемся по-своему глубже-подробнее проникнуть в чеховское. Для чего? Конечно же, для того, чтобы лучше помочь пациентам. Помочь им понять-прочувствовать в процессе Терапии творческим самовыражением (сложный лечебный метод, который разарабатываю-совершенствую уже много лет), как именно Чехов, страдая подобными трудностями, успешно лечил себя творческим самовыражением в своей жизни. "...Работая, я всегда бываю в хорошем настроении" (Л.Авиловой - 6 окт. 1897 г.).
В чем же существо психастенического склада? Прежде всего - в слабой, вяловатой чувственности, мешающей, при всей психастенической мыслительной реалистичности, непосредственно, живо, естественно воспринимать мир и самого себя в отчетливой красочности (в противовес, например, чувственно-истерическому Бунину или сангвинически-синтонному Мопассану). Блеклая чувственность с неловкой, рабски-тревожной неуверенностью в своих чувствах психологически понятно соединена в психастенике с компенсаторной склонностью к тревожному анализу-размышлению о себе и мире и с внешне скромной одухотворенностью.
Снаружи часто малозаметная, эта неуверенность в своих чувствах обостряется переживанием обезличенности в непосредственном общении с людьми, особенно малознакомыми. Тревожный самоанализ с нравственно-этическими страданиями, например, в духе нервного припадка, случившегося с чеховским студентом Васильевым ("Припадок"), нередко усложняется страхами перед тяжелыми болезнями у себя, близких людей, перед всем, что может серьезно помешать служить своему делу, по возможности выполнить-завершить свое жизненное предназначение (к, примеру, страх перед женитьбой).
Ко всему, что не помогает служить своему делу, на котором всецело сосредоточен, - психастеник может быть довольно прохладен-суховат (при всем внешнем дружелюбии), хотя и мучается за это угрызениями совести. Правда, по обстоятельствам, он может избирательно проникнуться острым сочувствием, жалостью к кому-то (в том числе к несчастному животному), не имеющему прямого отношения к делу его жизни.
По причине загруженности одухотворенным размышлением без чувственной практичности психастеник, в отличие от чувственных натур, не столько чувствует человека "нутром", "по-женски", сколько осмысляет-анализирует его в сопереживании ему. И может по этой причине, (особенно если он не психиатр) немало ошибаться, например, в нравственных качествах человека, подобно Чехову, так долго отчетливо не чувствовавшему безнравственные черты Суворина. Психастеничность не только Чехова, но и наших пациентов (в том числе и многих лишь похожих на психастеников, то есть психастеноподобных) сказывается в прозе не столько действием, сколько нравственно-этическими переживаниями-размышлениями, монологами, представляясь многим практичным людям "порядочным занудством".
Во многих письмах Чехов типично психастенически жалуется на свои душевные трудности, характер. Так, рассказывая в письме Суворину (4 мая 1889 г.) о своих "психоорганических свойствах", Чехов сетует, что для литературы в нем "не хватает страсти и стало быть таланта". "Я не разочарован, не утомился, не хандрю, а просто стало вдруг все как-то менее интересно. Надо подсыпать под себя пороху".
Суворин, которому более всех досталось в письмах чеховских жалоб, видимо, все советовал писателю жениться. "Жениться я не хочу, - писал ему Чехов (18 окт. 1892 г.), - да и не на ком. Да и шут с ним. Мне было бы скучно возиться с женой". И вообще "от жизни сей надлежит ожидать одного только дурного - ошибок, потерь, болезней, слабости и всяких пакостей". "Для самолюбивых людей, неврастеников нет удобнее жизни, как пустынножительство. Здесь ничто не дразнит самолюбия и потому не мечешь молний из-за яйца выеденного".
Стараясь (из психастенической деликатности-терпимости) внешне быть гостеприимным, Чехов психастенически страдал от продолжительного общения с людьми, обострявшего его тревожное переживание своей неестественности и страх не выполнить свой жизненный долг, то есть не успеть выразить себя достаточно полно в своих художественных произведениях. Именно здесь, а не в медицине. А.Суворину (2 авг. 1899 г.): "...Не хорошо быть врачом. (...) Все это противно, должен я Вам сказать. Девочка с червями в ухе, поносы, рвоты, сифилис - тьфу!!" Об относительном гостеприимстве Чехова. А.С.Суворину (8 дек. 1893 г.): "...Ах, если б Вы знали, как я утомлен! Утомлен до напряжения. Гости, гости, гости... (...) Я ведь и из Москвы-то ушел от гостей. (...) А мне надо писать, писать и спешить на почтовых, так как для меня не писать значит жить в долг и хандрить". М.П.Чеховой (17 янв. 1898 г.): "Я встаю рано и пишу. Утром мне хорошо, день проходит в еде, в слушании глупостей, вечером киснешь и хочешь одного - поскорее бы остаться solo".
Тоска по одиночеству характерна для психастеника (независимо от таланта и профессии) именно потому, что лишь наедине с собою он приходит в себя: ослабевает тревожное переживание той неестественности (напрягающее его на людях), яснее становится собственное чувство-отношение к происходящему с ним в жизни, и он, соскучившийся по себе самому, по самым близким ему людям, успокаивается в сравнительной душевной свободе, тревожась, однако, что кто-нибудь чужой может нарушить это его ощущение свободы-самособойности. А если в тишине спасительного одиночества он еще имеет возможность творить, то это еще более усиливает радость встречи с собою до светлого вдохновения. Из всего этого нетрудно вывести свойственное психастенику мироощущение.
Тревожный, аналитически сомневающийся, неуверенный в себе, в своих чувствах реалист, он боится смерти. В отличие от людей одухотворенно-аутистического (идеалистического) склада, психастеник обычно не способен к серьезному религиозному переживанию."...Смерть - жестокая, отвратительная казнь,- говорил Чехов.- Если после смерти уничтожается индивидуальность, то жизни нет. Я не могу утешиться тем, что сольюсь со вздохами и муками в мировой жизни, которая имеет цель. Я даже цели этой не знаю. Смерть возбуждает нечто большее, чем ужас. (...) Страшно стать ничем"("Дневник Суворина", 1923).
Антон Павлович явно чувствовал-понимал неразрывность непосредственно (а не в рассказе, например) существующей духовной индивидуальности с телесными особенностями человека, рассыпающимися в гробу. В отличие от людей чувственно-истерического склада, Чехов не мог счастливо вытеснять из сознания неугодное, веруя в то, что смерть имеет отношение лишь к другим людям. Не способен был Чехов и жить-наслаждаться сегодняшним днем, синтонно-эпикурейски радуясь тому, что смерти нет, пока есть "Я", а когда придет смерть, меня с моими переживаниями уже не будет.
Как психастеник, Чехов понимал, что "станет ничем", это было страшно и хотелось остаться в жизни людей после своей смерти духовно таким, какой есть, то есть живой нравственной индивидуальностью - в своих произведениях, важных для людей, в своих письмах, в воспоминаниях современников. Это и было для него подлинным бессмертием, и так оно и случилось. Сегодня мы говорим о Чехове, как о живом человеке, гении реалистической нравственности, духовности, говорим и пишем побольше, чем о живых людях, празднуем его дни рожденья, чувствуем ясно его застенчиво-тихое или иронически-смешливое присутствие в этом Доме-музее.
В рассказе "Черный монах", в размышлениях-переживаниях душевно заболевшего Коврина ясно видится психастеническое мироощущение самого Чехова. Галлюцинаторный монах говорит Коврину о "вечной правде", а магистр психологии Коврин, не верующий в вечную жизнь, бессмертие людей, не может понять, зачем людям "вечная правда". Ему, однако, приятно слушать, что цель вечной жизни, как и всякой жизни вообще, "наслаждение в познании", и он, Коврин, - "один из тех немногих, которые по справедливости называются избранниками божиими" и служат "вечной правде" своими мыслями, намерениями, посвященными "разумному и прекрасному, то есть тому, что вечно".
Что же касается душевного нездоровья, которое все время реалистически отмечает у себя Коврин в беседе с монахом, воспринимая монаха как галлюцинацию, то здоровье, нормальность, по мнению монаха, это то скучное, с чем надо идти в стадо. Последнее есть "сокровенные мысли" и самого Коврина, поскольку все это он способен, как и прежние высказывания монаха, по-своему - духовно-материалистически - переложить- преломить. Так и сам Чехов перекладывал-преломлял, аранжировал по-своему духовно-религиозное в духовно-реалистическое, например, в рассказах "Студент" и "Архиерей". И Чехов уточняет в "Черном монахе", как именно Коврин понимает бессмертие: если бы Магомета лечили от "экстаза и вдохновения", "то после этого замечательного человека осталось бы так же мало, как после его собаки".
Кстати, способность довольствоваться и слабыми надеждами на долгую жизнь своего "Я" после смерти в душах хотя бы нескольких людей (быть может, даже каких-нибудь чудаков в будущем) более или менее смягчает-успокаивает страх смерти и не выдающихся, но психастенически достаточно сложных наших пациентов. Основаниями для этих надежд могут быть: опубликованная творческая статья, даже неопубликованная самобытная рукопись, которую, может быть, будут когда-нибудь читать, акварельный пейзаж для правнуков и т.п. Таким образом, для Коврина, как и для Чехова, важно остаться для людей после себя своим земным "Я", а не в ином измерении, не бесформенным духом, не частицей Мировой души.
Для него мало просто радовать лишь сейчас живущих людей садовым творчеством, "роскошными цветами, обрызганными росой", как делает это его хмуро-синтонный тесть Песоцкий. Но, в отличие от Чехова, Коврину пока не удалось, как и сам это понимает, выразить в творчестве свое "Я" до реалистического бессмертия. Все более полно охватывающее Коврина психотическое пара-френное (сказочное, с переживанием своего величия) расстройство религиозного содержания, как это бывает в психиатрии, побуждает его к одухотворенному творчеству.
Но это сказочное творческое вдохновение стали лечить-приглушать; во всяком случае, врачи и близкие не помогли клинико-психотерапевтически глубинной стихийно-целебной психотической работе его души, организма, и наступил общий (и телесный тоже) упадок. Но все же напоследок психозу удается лечебно убедить умирающего Коврина, в соответствии с тайными желаниями философа, в том, что он - бессмертный гений.
В последние мгновения жизни слабеющий Коврин лежит на полу возле большой лужи крови у своего лица, но "невыразимое, безграничное счастье наполняло все его существо" и "черный монах шептал ему, что он гений и что он умирает потому только, что его слабое человеческое тело уже утеряло равновесие и не может больше служить оболочкой для гения". И это также прекрасно по-чеховски перекладывается-преломляется духовно-материалистически в том смысле, что жизнь человека, оставившего себя в своих творческих произведениях для будущих поколений, после смерти только еще разворачивается по-настоящему.
Смерть творца становится и для него самого торжественным, светлым переходом в бессмертие. Так нередко случается, что писатель, по обстоятельствам жизни, сам осознанно-отчетливо, уже не как автор, а просто как человек, переживает то, что переживали прежде герои его произведений. И, возможно, Чехов, знавший в ту ночь, что сейчас умрет, также ощутил эту торжественную радость. И, прежде чем выпить предложенный доктором традиционно прощальный бокал шампанского, улыбнулся жене "своей удивительной улыбкой, сказал:"Давно я не пил шампанского..."" Потом "покойно выпил все до дна, тихо лег на левый бок и вскоре умолкнул навсегда..."(О.Л.Книппер-Чехова, "А.П.Чехов в воспоминаниях современников", 1960). На лице умершего Коврина "застыла блаженная улыбка". И Ольга Леонардовна смотрит наутро "на прекрасное, успокоившееся, как бы улыбающееся лицо Антона Павловича, словно понявшего что-то".
|